- Самый большой мастер... самый искусный пианист... Люди часами стоят в очереди, чтобы попасть на его концерт, а ты...
- Ты тоже его знаешь?
- Кто в Ленинграде его не знает? Был на его концерте...
Дом Германа Степановича находился поблизости, на Невском.
Искендер очень быстро его нашел и привел Гюльназ к квартире на третьем этаже старинного здания. Перед дверью, обитой черной кожей, они остановились. На старой металлической табличке было выбито 'Зуберман Г. С.'. Справа белела круглая кнопка электрического звонка.
Искендер, молча глядя на девушку, улыбался, как будто хотел сказать: 'Видишь, Гюлю, куда я привел тебя'. Потом нажал на кнопку звонка. Оба, затаив дыхание, ждали. За дверью не раздалось ни единого звука, но она вдруг неожиданно отворилась, и показалась седая голова Германа Степановича. Голубые глаза, полные изумления и радости были устремлены на Гюльназ.
- Гюля Мардановна, девочка... - Голос его, такой же величественный, как и просветленное выражение лица, задрожал. - Как хорошо, что вы пришли... А этот молодой человек, без всякого сомнения, Александр?..
- Да, Герман Степанович, - быстро пришел ему на помощь Искендер.
Зуберман сжал его руку и пригласил обоих в дом. Гюльназ смущенно, но со скрытым любопытством огляделась. Теперь, после слов Искендера, она была рада, что попала в дом такого знаменитого человека, неожиданно изменившегося в ее представлении.
Они прошли в столовую. Сквозь тяжелые нарядные бархатные портьеры на обоих окнах комнаты пробивался дрожащий, как роса на солнце, слабый свет. Массивная бронзовая люстра. На стенах несколько картин в тяжелых рамах, посредине обеденный стол, на нем разные сладости, чашка и белый чайник в голубую полоску, а рядом такая же красивая сахарница. В открытой двери виднелась часть рабочего кабинета Германа Степановича: кожаные кресла, книжные шкафы, старинный письменный стол, а рядом - рояль. На нем несколько книг, распластанных словно раскрытые птичьи крылья, нотные листки. Они придавали старому роялю деловой вид.
Гюльназ знала, что Герман Степанович живет один, поэтому изумилась необычайному порядку и чистоте, царившим в доме, а больше всего накрытому по всем правилам чайному столу, но вслух ничего не сказала.
Герман Степанович усадил обоих за стол, достал из буфета чашки, налил гостям и себе чаю. А сам опустился в кресло. Гюльназ обрадовалась, что нашла наконец возможность похвалить его чай. Похвала шла от души, и Герман Степанович был доволен.
- А раз так, я предлагаю послушать после достойного чая не менее достойную музыку.
Он легко поднялся и прошел в свой кабинет. Было видно, как он сел на круглый черный табурет перед роялем.
- Послушаем 'Патетическую'...
Гюльназ, взглянув на Искендера, улыбнулась. Как бы понимая ее состояние, он удовлетворенно кивнул.
Герман Степанович не спеша открыл крышку. Некоторое время посидел молча и начал играть. В первых же аккордах 'Патетической сонаты' Гюльназ почувствовала нечто странно родное. Впервые в жизни слушала она эту музыку, а казалось, будто когда-то она ее слыхала, и не один раз. Неожиданно она поднялась и бесшумно направилась в кабинет, где играл Герман Степанович. Она была уже у самой двери, когда услыхала шепот Искендера: 'Гюльназ!' - и почувствовала, как он легонько взял ее за руку. Это означало, что Искендер недоволен ее поступком. Но Гюльназ его не поняла. Она шагнула в кабинет и замерла позади Германа Степановича. Она глядела из-за его часто поднимающихся и опускающихся плеч на таинственный мир клавишей. Чернобелые, они трепетали словно живые, устремлялись куда-то, будто звали ее на помощь. Переплетенные струны под приподнятой черной крышкой, толстые, кривые крючки, похожие на клюв орла. Она чуть не протянула руку, чтобы дотронуться до них. В этот момент Герман Степанович медленно пошевелил в воздухе длинными пальцами, сделал последний аккорд. И когда он с удовлетворением повернул голову, то увидел застывшую над ним, как статуя, Гюльназ и изумление в ее больших черных глазах. За эти два дня Гюльназ словно повзрослела. Исчезло, померкло детское выражение ее лица. Только глаза по-прежнему были полны какого-то очаровательного блеска.
- Гюля!.. - Зуберман оглядел ее с ног до головы. - Ты здесь? Неужели хочешь меня поздравить? Нет, не стоит, не стоит... не меня - вот его, Бетховена, надо благодарить, - он указал на доску над роялем с барельефом Бетховена, грустного, с рассыпавшимися по плечам волнистыми волосами.
Гюльназ все еще молчала. Чувствуя, что она еще во власти музыки, старый музыкант поднялся, взял ее за руку и повел в другую комнату, усадив рядом с Искендером.
- Вот так, садитесь рядом с Александром Ашрафовичем, - сказал он. Потом, обращаясь к Искендеру, добавил: - Вот так будет хорошо, не так ли? Потому что вас ничто не должно разделять, даже музыка великого Бетховена...
До поздней ночи они просидели у Германа Степановича. Это была незабываемая ночь, лучшая из бессонных ночей, переживаемых когда-либо Гюльназ.
Она забыла обо всем на свете, даже о том ужасе войны, что навис над ними. Казалось, такое же чувство овладело и Искендером, и Германом Степановичем. Старый музыкант был оживлен, часто усаживался за рояль и, очаровывая музыкой своих гостей, будто помолодел сам. На его просветленном лице играли блики молодости. Казалось, он только теперь пожинал плоды своего прекрасного искусства, будто впервые наблюдал за чарующей пляской своих длинных тонких пальцев на клавишах рояля. Молодость, ворвавшаяся в его квартиру, захлестнула и его, он был беспредельно счастлив. Деликатный, предупредительный, ласковый за чайным столом, Герман Степанович, когда садился за рояль и брал первые аккорды то 'Патетической', то 'Лунной сонаты', внезапно преображался и напоминал бесстрашного полководца, отправляющегося спасать фею красоты.
И когда гости поднялись и стали прощаться, в глазах его сиял огонь. Сиял и тогда, когда он произносил: 'Ребята, уговор есть уговор, как только вспомните обо мне, приходите, я буду вас ждать'. И когда Искендер и Гюльназ обещали: 'Обязательно придем!' - они почувствовали, как он доволен и как рад.
А на улице они окунулись в пленительную белую ночь Ленинграда - ночь, исполосованную перекрещивающимися световыми дорожками бесчисленных прожекторов.
8
Это были самые счастливые дни. Гюльназ была рядом с Искендером. Правда, вместе они бывали не более двух-трех часов в день. Ранним утром Искендер куда-то уходил и возвращался только вечером. Когда она его спрашивала, поедут ли они в Чеменли, он обычно отвечал: 'Пока ничего не знаю'. Вечерами они усаживались рядом и долго разговаривали. Только когда надо было ложиться спать, она поднималась на верхний этаж - к Наташе и Гале.
Однажды ранним утром Искендер с товарищами ушел. Гюльназ осталась одна.
Как только смолкли звуки их шагов, она подумала: 'Не написать ли письмо домой?'
При этой мысли она пришла в такое волнение, что не знала, с чего начать. Но написать она была должна. Может быть, это хоть немного смягчит ее вину. Ведь началась война и родные, особенно мама, будут волноваться.
В книжном шкафу Искендера она отыскала несколько чистых тетрадных листков и села писать родителям письмо. Она просила их простить ей двойную вину. Если в том, что приехала в Ленинград, не уведомив их, виновата она одна, то теперь причина задержки от нее не зависит. Искендеру пока не разрешают выехать из города. Как только война кончится, они вместе вернутся в Чеменли.
Она держала в руках листки, где было много слов утешений и надежд, но какая-то страшная тревога как заноза засела в сердце.
Она вышла на улицу, чтобы опустить письмо в ближайший почтовый ящик.
Ее удивил людской поток. Куда он движется, уж не на фронт ли? Тогда почему все без воинской формы?
Сердце ее сжалось. Отчего так пусто в огромном здании общежития? Оно напоминало птичье гнездо, в которое забросили камень. И птенцы покинули его, разлетелись от одного ужасного слова 'война'.
Она шла по улице, искала почтовый ящик. Он был просто предлогом. Ей хотелось пройтись по городу.