национальной чистоты, потому что лошадь -- это все-таки лошадь, конь! Это уже не средние века, чтобы лошадь. И для маккавеев лошадь -- не чистое животное. Но и сами поэты не могли до конца решить, кто же на ней поедет. Решили поначалу, что повезут двух женщин -бухарку Меерзон и Владимову, вместе ровно центнер, но Менделевич устроил какую-то невероятную склоку. Он орал:
'Шмакодявку на коня -- только через мой бездыханный труп! Тем более обеих. И это против техники безопасности. Посмотрите, какая кляча!' Лошадь действительно была неважнецкая. Ее привел откуда-то из либерального кибуца трибун либералов поэт Дектер. Дектер божился, что лошадь стоила ему двести бонов, но все знали, что это блеф, что он невероятный выжига и двоих теток на его лошадь никогда не усадить. Главный распорядитель, профессор-маккавей Сигаль, начал подобострастно шептать, чтобы на ней ехал сам Ножницын, и вроде бы все согласились, 'и нашим, и вашим', но старик из-за геморроя не хотел об этом и слышать. В конце концов через город повели голую лошадь в голубой попоне, и к ней приделали крылья в смысле Пегаса, что как бы ее готов оседлать победитель. За ней шла группа второстепенных поэтов в полосатых нарядах, символизирующих поэтическое трудолюбие, а дальше уже шли бронетранспортеры с маккавеями. Профессор Сигаль и Менделевич ехали в головном транспортере, и я понял, что судьба конкурса решена. К сожалению, я ошибся. Утром по телевидению выступал генерал-маккавей Эдуард Кузнецов (Смит). Он угрюмо сообщил, что по его настоянию женщины-поэтессы к заключительным турам допущены не будут, потому что за конкурсом следит много исполняющих-маккавеев и на них плохо действует вид возбужденных поэтесс. Кроме того, шмакодявка своим альковным голосом нервирует бойцов охраны театра. 'Охраны от кого! -- начала визжать Меерзон. -- Что я, перед ними голая, что ли, собираюсь выступать?!' Снова пришлось вмешаться главному раввину, и Кузнецов (Смит) выступил с извинениями, но бухарка Меерзон из-за всех этих распрей стала безумно подозрительной. Во время обеда я заметил, что она не притрагивается ни к одному блюду, не дав попробовать стоящему за ней голодному маккавею-охраннику. Впрочем, кормили довольно прилично, но без излишеств. Войнштейн даже наивно крикнул, что поэт при жизни может обходиться простым бульоном, но ему вовремя заткнули рот. Я так до сих пор еще ни разу не увидел ни в зале, ни на сцене своего друга Арьева, но я слышал, что он прошел во второй тур и очень понравился старцу. Дома нас ждал неприятный сюрприз:
Шкловец лежал еле живой в постели, и бледная Вирсавия растерянно вокруг него хлопотала.
--Вы слышали?! -- прошептал Шкловец чуть слышно. -- Этот подонок перед всей страной назвал ее с экрана грязным словом!
Я многозначительно взглянул на Барского. Мы совсем упустили из виду, что утренний скандал с лошадью транслировался по второму каналу.
Я убью его, я поклялся! Только бы мне для этого выжить. Ну, как там она, ведь она невероятно ранима!
Мы успокоили Шкловца как могли, но пришлось обещать, что мы возьмем его на финальный тур, а пока ему нужно беречь силы.
-- Я возьму его на свой риск и страх, -- обещал Григорий Сильвестрович, -- но чтобы непременно снял бороду и шляпу и как следует постригся. Если мерзавец действительно влюблен, пусть едет бритым.
V
(Что такое поэзия)
Я не всегда очень ясно объясняю. Но сначала я думал, что поэзия -- это не больше, чем жизнь. Что это свист налившихся льдинок. Но это до конкурса. Теперь я вижу все иначе. Теперь я понимаю, что поэзия это не тогда, когда пишут в рифму. Поэзия -- это ветер с моря. Поэзия -- это убить Менделевича. Потому что она такая маленькая, такая беззащитная, как корюшка, жопа вся в родинках, -- вот что такое поэзия. Стих бьет стих.
-- Жидовочке, знамо, не вручамо! -- говорит старец Н.
'Какое на хер 'не вручамо', Андрей Дормидонтович! Это не жиды, это ваше время кончилось! Вот что такое поэзия! Это гладиаторский бой на литературную смерть! Когда вся страна живет маккавейскими буднями, когда горят костры духовной свободы и последние заблудшие овцы робко примеряют на себя маккавейские знаки отличия, в этот момент, в последнем зале на Земле, кучка убогих, слепых и хромых творцов уводит нас в такие дали, в которых мы просто никогда не были! И не приведи Бог там когда-нибудь побывать, такая там жуть и мизерабль -- вот что такое поэзия'.
ВЕДУЩИЙ. Слушайте, почему бывает Дед Мороз, но никогда не бывает Бабы Мороз или как там от феи мужской род?!
ВСЕ ПОЭТЫ. Фей!
ВЕДУЩИЙ. Не бывает такого, 'фей'!
ВСЕ ПОЭТЫ (с удивлением переглядываются).
ВСЕ ПОЭТЫ. Мы--поэтический процесс!
Они -- поэтический процесс!
Ты -- поэтический процесс!
Вы -- поэтический процесс!
Он -- поэтический процесс!
Она -- поэтический процесс!
Оно -- поэтический процесс! (Уходят.)
ГОЛОСА ИЗ-ЗА СЦЕНЫ (речитативом). Мы все -- нобелевцы! Весь поэтический процесс! Весь процесс -- поэтический! Поэтический процесс -- весь! Процесс весь --поэтический! Поэтический весь -- процесс! Больше ни хера не придумать -- уже глубокая ночь! За окном бряцают маккавеи!
.
VI
(Заключительный тур)
Когда зал был уже практически полон, в ложе жюри начали появляться люди в желтых тогах. Первым по проходу шел министр культуры Перес, просто, без чинов, и под руку с ним шел подсохший старик в несвежей тоге, прибывший на конкурс из самой белокаменной Новой Москвы. Представляя его, профессор Сигаль слегка запнулся -- и не мудрено! Эти жесткие ефрейторские усы, маленькую выбритую голову легко узнавал на улице каждый школьник! По репродуктору объявили, что присутствующие присутствуют при историческом моменте для маккавейской культуры -- выборе кандидата на самую престижную премию прошлого. У старика дико болел желудок. Он проклинал себя за острую арабскую пищу, которой он налопался в гостях у главного раввина, но неудобно было отказываться. Кроме того, ему опять пришлось изображать из себя военного грузина н даже плясать что-то с носовым платком. От стихов его сильно тошнило. 'Сидай, Булат, сидай, у ногах правда немае', -- сказал ему Перес с сильным польским акцентом. Старик машинально сел.
Из полных израильтян, кроме маккавеев, был еще какой-то обветренный дедушка из киббуца с протезом, зато русский эстеблишмент на этот раз был представлен неплохо, были даже женщины, но совершенно маккавейского толка. Один за другим в тогах шли по проходу Маргарита Семеновна из издательства 'Алия', три самолетчика, рав Фишер в тоге и желтой шляпе, Азбели-Воронели, шел рав Максимов, совершенно сбитый с толку происходящим, шла Алла Русинек-старшая, чьих темных связей побаивались даже маккавеи, семенящей походкой промчался комиссар-инспектор из ковенской структуры, несколько приезжих академиков, но центр ложи, красное плетеное кресло председателя, все еще пустовал. Наконец зал начал завывать, и я заметил, что по проходу идет старец Ножницын. Он прошел, не поднимая головы, сосредоточенно глядя в пол. Видно было, что на ходу он что-то пишет. Это был крепкий еще, злой старик, видимо, страшный деспот.
Сегодняшний день 'десятка' начинала с переводов. Читали на трех сценах, и чтобы всех услышать, приходилось много побегать. Ведущий Сигаль зачитал письмо от короля Португалии -- о влиянии бухарки Меерзон на современную христианскую литературу, потом показали слайды, как она едет с королем на водном велосипеде.
Белкер-Замойский переводился в Германии, я сам его переводов никогда не читал, но говорили, что немцам это очень и очень! И Белкера ценил сам Бродский. Он входил в ту легендарную ахматовскую четверку вместо опростевшего Димы Бобышева. Бродский сказал: ты будешь 'фактически четвертым, как апостол Павел', хотя его к Ахматовой при жизни так ни разу и не пустили. Из этой же четверки сегодня читал Евгений Рейн. 'Мы и она', замогильным голосом произнес Рейн. Там в таком смысле, что 'она' сидит перед ними в Комарове на оттоманке, перед всей четверкой, но еще без Белкера, и постепенно белеет и