превращается в голубой мрамор. Ему похлопали, но не слишком. А шмакодявка обычно начинала с 'Зимой в Челябе', потом она читала 'Русские девушки Люся и Тася', и этот порядок в течение всех трех туров практически не менялся. Только сегодня еще добавили переводы. В обе стороны, кто в какую может. Менделевич переводился формально меньше всех, собственно, он успел покорить еще только русский восток и израильскую публику, но в Европе его до сих пор еще знали мало. Ведущий профессор-маккавей Сигаль, представляя Мен-делевича, сообщил, что это преемник Хикмета, и тоже для достоверности показал фото.

С преемником творилось что-то непонятное. Читал он из рук вон плохо. Слишком много с ним все носились, только и слышишь 'Менделевич, Менделевич, улица Менделевич, кинотеатр Менделевич', и в результате Михаил совершенно перестал себе доверять. Я думаю, что в глубине души у него было предчувствие, что даже если всех отравят -- и шмакодявку Меерзон, и Губермана, в общем -- всех, даже в этом случае что-нибудь помешает ему выиграть. Он все читал плохо, даже 'Цепи'. Я заметил, что Григорий Сильвестрович несколько раз поморщился. И не он один. Белкер-Замойский между тем срывал шквал за шквалом. 'На котурнах' он читал в греческом стиле, сидя на корточках, парализуя громадный зал своим тревожным голосом. И на его фоне Менделевич со своими трогательными галстуками был как уточка в рассказе 'Серая шейка'. Полынья сжималась, сердце мое заныло от нехорошего предчувствия. Пока первой по очкам все-таки шла бухарка, и Григорий Сильвестрович захрипел мне на ухо, что пора с этим что-то делать. Я прошелся по залу и вызвал всех наших в фойе на летучее совещание. В зале сегодня были Аркадий Ионович, исполнительный Вайскопф и мой старинный знакомый Борис Федорович Усвяцов. Все трое сидели в первых рядах и изображали из себя харьковских физиков. Бориса Федоровича после маккавейского переворота я встретил в первый раз, выглядел он неплохо, может, чуть заторможенным. При инструктаже он тоже вел себя странно. Решено было послать всю тройку за кулисы, а там будь что будет! Григорий Сильвестрович несколько раз повторил Усвяцову: 'Ты должен изолировать шмакодявку!'

--Ликвидировать?! -- тупо произнес Борис Федорович, глядя в одну точку.

-- Да нет, изолировать, идиот! -- заорал доктор Барский,-- не могу же я все делать сам. Вот тебе и христианский кибуц! -- недовольно процедил он мне. -- Угробили парня.

Но я подозревал, что наш Шкловец не одинок и Борису Федоровичу тоже больше нравится шмакодявка Меерзон, во всяком случае, бороться против нее Борис Феродович не хочет. За кулисы для вида он побрел, но от него никакого прока я не ждал, и я не думал, что осторожная Меерзон его близко к себе подпустит. Чтобы справиться с Меерзон, правильнее было использовать своих людей, но из числа самих участников. Вместо Войнштейна, которого не пропустили в заключительный тур, потому что министр культуры Перес вообще не любил горбатых, вышло два кишиневских прозаика. Оба абсолютно надежные члены 'Конгресса', одобренные лично старцем. Они пописывали стихи в основном для себя и на победу особенно не рассчитывали. И был еще Арьев, который шел пятым или шестым, но уже несколько раз предлагал свою кандидатуру добровольно снять. Григорий Сильвестрович объяснял это тем, что хороший партиец должен уметь приносить себя в жертву, но я-то знал, что дело в другом. Арьев все три тура шел немного выше Милославского, и с этим ему было не справиться. Даже по отношению к врагу Арьев не мог нарушить юношеских клятв! Зато пока читал сам Арьев, Юра Милославский просто-напросто уходил в сортир и внимательно разглядывал себя в зеркало. В монастыре по уставу не было зеркал, и Милославский по себе истосковался. 'Подбородок хорош, -удовлетворенно подумал он, -- видно, что мужчина!' Он сделал себе в зеркале несколько рож, наморщил лоб и плотнее сжал челюсти. Так его и застал Лимонов, демонстративно продефилировав к кабинке и по дороге с отвращением плюнув. Слышно было, что на стене туалетной кабинки он что-то со скрипом пишет. 'Писатель!' -- брезгливо крикнул Милославский, хлопнув за собой дверью. 'Сплошной Харьков! -- пробормотал он про себя, -- не стоило так далеко уезжать!' Во второй половине дня я снова перебрался поближе к сцене, где читал Менделевич. Он немного выровнялся, но теперь он постоянно оглядывался назад, в глубь сцены, и победой тут, разумеется, не пахло. Григорий Сильвестрович приказал мне в перерыв пойти его подбодрить, но Менделевич только отмахнулся и сказал: 'Подите к черту, не до вас, идите лучше послушайте эту дуру'. Бухарка опять начала читать 'русских женщин', а в зале началось что-то невообразимое. Я понял, почему министр Кузнецов жаловался, что она нервирует охранников. 'Сделай что-нибудь!' -- почти взмолился Григорий Сильвестрович. Но что тут можно было сделать! Это был триумф. Я заметил, что какой-то бесноватый выбросил на сцену розы, но не букет, а целый куст с бурой землей. У меня внутри все опустилось. Я вообще совершенно забыл про Шкловца, про то, что утром мы подвезли его к запасному входу и одним из первых запустили в нобелевский зал. До начала чтений он, видимо, прятался в оркестре. Цветы Шкловец выдернул из фарфоровой вазы в вестибюле. И счастливая Меерзон, такая маленькая, как конфетка, в кружевном платьице, без возраста, настоящая весна, ужасно мило сморщила носик и послала Шкловцу воздушный поцелуй. По правилам ее могли немедленно дисквалифицировать, я видел, что Григорий Сильвестрович понесся к маккавею-инспектору, и инспекторская ложа загудела, как настоящее осиное гнездо, но черта с два они могли сейчас решиться ее тронуть. Зал совсем обезумел.

После бухарки снова читал Белкер-Замойский, и его тоже зал слушал прекрасно. Зрители были уже основательно накалены. 'Язона' он читал вместе со всей беснующейся толпой! А потом еще заставил себе дважды стоя бисировать. Я поймал себя на том, что тоже стою и тоже Белкеру хлопаю, но удержаться было невозможно! Молдаване выкинули белые полотенца и больше на сцену не выходили. Милославский раскланялся публике, и его пересадили в ложу жюри. Следом за ним сразу сошли Арьев и очень раздраженный Губерман. Слово было за Мишкой Менделевичем. Все решал последний раунд! И к чести сказать, Менделевич провел его безукоризненно! Казалось, что этот зал уже ничем пронять нельзя, все- таки и распоясавшийся Белкер-Замойский, и отчаянная бухарка -- оба читали классно. Но неожиданно зал затих: в турецком костюме, в тюрбане, с голой грудью на сцене появился Менделевич! Последнее стихотворение он читал по-турецки:

Смерть и бессмертье -- два близнеца,

Это усмешка второго лица...

Я до сих пор помню его наизусть. Он его полупел. Без лютни, без гитары, безо всего. Низким разодранным голосом. Я вообще раньше не верил, что он умеет по-турецки, то есть я слышал, что он закончил азербайджанский радиотехнический техникум, но и по-русски он говорил тоже очень чисто, как джентльмен. В зале снова наступила абсолютная тишина. Слышно было, как всхлипывает старый дедушка из кибуца, у которого свинтили протез, пока он ходил в мужскую комнату. Слышно было, как скрипят стальные зубы разочарованных харьковчан. Соискателей премии теперь оставалось только трое -- очередь была за жюри.

VII

(Голосование)

Когда я вернулся в зал, проголосовало уже пятнадцать человек. У Белкера-Замойского было восемь голосов. За Менделевича проголосовали только старец Ножницын, для почина, рав Фишер и Зинник с Би- Би-Си, который тоже пописывал стишки, но очень не любил Белкера. Таким образом, шесть голосов у шмакодявки и три у Менделевича. Я поискал глазами Барского, но его нигде не было видно. Я оглянулся на дверь, пора было давать деру. Белкеру оставался один голос -- я думал, что с Менделевичем все было кончено. Еще проголосовали не все поэты, выбывшие из последнего тура, но спасти Менделевича и нас могло только чудо! Старец Ножницын, подперев голову, развалился в 'вольтеровском' кресле. Вид его предвещал недоброе! На очереди был Богдан Донатович из Парижа. Мадам Донатович подняла мужа из кресла, поправила на нем слуховой аппарат и тихонько подтолкнула его в сухую диссидентскую спину. Белкера мадам Донатович не выносила на дух, но и за Менделевича они проголосовать не могли, потому что он был ставленником Ножницына. По принципу наименьшего зла... 'Меерзон' -- высветилось на табло. На Мишу Менделевича было больно смотреть! Поэт -- беги славы, не верь толпе! Если бы эти людишки знали, что поэт Менделевич был первым, кто начал писать самолетиком или 'желтой бабочкой'! За много поэтических лет до 'рыжего, перевязанного шарфом'!

Из кресла поднялась Маргарита Семеновна из издательства 'Алия', бывший работник Кремля, -- на решение одна минута! Пассив -- шмакодявка посвятила ей несколько женских стихотворений, актив -- министр Перес, сидящий в метре от нее, никогда не любил бухарцев! 'Менделевич' -- загорелись голубые буквы! Восемь, семь, четыре. Положение Менделевича оставалось безнадежным.

В первом ряду министр Перес энергично перешептывается с архимандритом Легурским и профессором- маккавеем Сигалем, городским инквизитором, еще в более терпимые времена отсудившим у живой матери

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×