– Вот как? Не думала, что вы с ней поддерживаете отношения. Как это ужасно. Джейн напросилась к нам в гости и...
Тут она спохватилась и не стала говорить того, что собиралась сказать. Она, разумеется, знала про меня и твою матушку, и потому, вероятно, решила, что тактичнее будет не распространяться о той ветви семейства Логан, к которой ты принадлежишь.
Так ты, выходит, в июне жила в Суэффорде? Тогда-то Господь тебя и «ошарашил» – или ты приехала уже ошарашенной? Не сомневаюсь, что ты известишь меня об этом, когда сочтешь нужным.
(Удивительная штука с этой машиной. Щелкаешь по клавише кавычек, а она сама соображает, в какую сторону их следует развернуть – в правую или в левую. К примеру, нажимаешь, чтобы вставить кавычки, одну и ту же клавишу, «а получается вот что». Чертовски умно. Я начинаю понимать, почему вокруг нее поднято столько шума.)
Вследствие этого разговора Дэвид получил меня в более-менее полное свое распоряжение. Парнишка он смышленый, тут не о чем и говорить, и, по-моему, искренне интересуется поэзией, искусством, философией и бытованием сознания. Как то и подобает в его возрасте, Дэвид уверен, будто единственное назначение поэзии состоит в описании природы. Китс, Клер, Вордсворт, кое-что из Браунинга и Теннисона[88] – вся эта музыка. Я постарался деликатно вправить ему мозги.
– Нет-нет-нет, садовая твоя голова. Ты, полагаю, слышал такое выражение: «сублимация эго»? Все эти ребята писали не про одуванчики и маргаритки, они писали о себе. Поэты-романтики помешаны на самих себе в куда большей степени, чем любой съехавший на психоанализе калифорниец. «Печальным реял я туманом»,[89] «Я видел земли в золотом убранстве»,[90] «Займется сердце, чуть замечу я радугу на небе».[91]
– Но они же любили природу, верно?
Мы шли парком, направляясь к деревне, где я намеревался запастись «Ротиками». Майкл снабжает своих гостей только сигарами. Дело было в понедельник, часа в три дня. Нас сопровождал щенок бигля, которому требовалась разминка. Функция его состояла в том, чтобы вдвое удлинить нашу прогулку, мочиться на мои оленьей кожи штиблеты и с элегантной ловкостью щелкать челюстями, уловляя порхающих бабочек.
– Послушай, дорогуша. Природа – это куча дерьма, в которой мы народились на свет. Она мила, но к искусству никакого отношения не имеет.
– «В прекрасном – правда, в правде – красота. Вот все, что нужно помнить на земле».[92]
– Да-а-а, но если ты воображаешь, будто красота существует лишь где-то там, тебе, знаешь ли, предстоит вконец изгадить свою молодую жизнь. Не думай, будто чистотел и таволга, лютик и клевер указывают единственный открытый для нас путь к правде, красоте и ведической благодати. Джон Клер мог в слабоумном ошалении бродить по лугам и лощинам, потому что существовали луга и лощины, по которым можно было бродить. А теперь у нас имеются города и застроенные здоровенными сараями пригороды. У нас есть телевидение и талассотерапия.
– И потому мы должны писать о них, так, что ли?
Заметь это «мы», Джейн. Я только в тридцать восемь лет осмелился указать в моем паспорте «поэт» и признать свою принадлежность к genus irritabile vatum.[93]
– Мы вообще ни о чем писать не должны.
– Шелли сказал, что поэты – это непризнанные законодатели мира.
– Да, и выглядел бы круглым идиотом, если бы с ним кто-нибудь согласился.
– Что это значит?
– Да то, что в таком случае поэтов следовало бы счесть уже признанными законодателями мира, не так ли? Вот и пришлось бы им отрывать затянутые в бархат задницы от стульев и приниматься за дело. Шелли это вряд ли устроило бы.
– Мне это соображение не кажется таким уж полезным.
– Что ж, тогда извини.
Некоторое время мы шествовали в молчании, щенок попрыгивал, точно дельфин, в море высокой травы.
– Послушай, – сказал я, – мне нравится, что ты хочешь стать поэтом. Я этот факт обожаю. Но я не могу, по чистой совести, представить себе занятие, более... Ладно, давай заключим пари. Я ручаюсь, что ты, Дэвид Логан, – ручаюсь, что за все то время, которое я здесь пробуду, ты не сможешь назвать мне ни единого занятия, приносящего меньше пользы и радости и имеющего меньше смысла, будущего, престижа и перспектив, чем то, к которому ведет призвание Поэта.
– Ассенизатор, – тут же ответил он.
– Два сценария, – сказал я. – Сценарий А: все поэты Англии, Шотландии, Уэльса и Северной Ирландии объявляют забастовку. Результат? Пройдет четырнадцать лет, прежде чем ее заметит хоть кто-то, пребывающий вне Гордон-сквер или офисов «ТЛС».[94] Показатель тягот, дискомфорта и неудобства? Нулевой. Последствия? Нулевые. Пригодность для освещения в печати? Нулевая. Сценарий Б: забастовку объявляют все ассенизаторы одного только Лондона. Результат? Из крана твоей кухни льется дерьмо и валятся тампоны, ты выходишь на улицу – и под ногами у тебя чавкают отбросы и жидкая грязь. Тиф, холера, жажда и катастрофа. Тяготы, дискомфорт, неудобство и пригодность для освещения в печати? Высокие.
– Ладно, хорошо, это был неудачный пример. Э-э... тогда композитор. Сочинитель классической музыки.
– Уже ближе. Аудитория современных композиторов мала, согласен. Однако большинство из них, те, кто не загребает больших денег, – а большие деньги можно делать и на том, что они предпочитают именовать «серьезной» музыкой, – коротают время и зарабатывают себе на квартирную плату, сочиняя музыку к кинофильмам или рекламные побрякушки и пуская в оборот саундтреки, дирижируя, преподавая в консерваториях гармонию и контрапункт, ну и прочее в этом роде. Они могут, наконец, если им захочется, играть на пианино в барах ночных клубов. А поэт, что он способен предложить какому-нибудь кабаре? Аудитория у него еще меньше, сочинения предназначены почти исключительно для тех, кто говорит на одном с ним языке; если же ему нужна какая-то иная работа, то единственный его выбор – это поэзия других. Он пишет рецензии. Господи боже, сколько же он их пишет. В каждой газете, в каждом журнале, еженедельнике и ежеквартальнике, какие ты только можешь вообразить, торчит поэт, зарабатывающий себе на булку, рецензируя чужую поэзию. Или же он преподает. В отличие от композитора поэт не обучает людей основам своего ремесла, не преподает просодию, метрику, форму, поэт преподает поэзию других. Если у него уже есть имя, он может редактировать то, что печатается немногими еще уцелевшими издательствами, которые публикуют стихи. Так он и будет издавать поэзию других и составлять из нее антологии. Разумеется, он может также появляться в «Позднем шоу», «Калейдоскопе» и «Форуме критиков» и рассуждать там опять-таки о чужой поэзии. Господи Иисусе, да если бы мне дали возможность снова родиться в этом столетии и позволили выбрать, кем я стану, композитором или поэтом, я выбрал бы композитора и из чистой благодарности отдавал бы половину годового дохода на благотворительность.
Дэвида моя пылкая речь, похоже, несколько озадачила. Он немного подумал, покусывая нижнюю губу, потом сказал:
– Я знаю, на самом-то деле вы так не думаете. Вы просто проверяете, насколько серьезно я отношусь к моему призванию. Я знаю, нет ничего лучшего, чем быть поэтом, и вы это тоже знаете.
К этому времени мы уже добрались до проулка, ведущего к главной улице деревни, и я вдруг сообразил, что случилось нечто удивительное и чудесное, а вернее сказать, не случилось кой-чего гнусного и отталкивающего. Я полчаса проговорил с юношей, который считает себя поэтом, а он даже не обмолвился о том, что хочет прочитать мне хотя бы одно из своих стихотворений. Возможно, Джейн, это и есть то чудо, на которое ты намекала...
Это у нас была вторая половина понедельника. Вторник выдался спокойный. Мы плавали по озеру на лодке, я пил шабли и, по просьбе Дэвида, читал ему вслух из моих «Избранных стихов». И он все еще не попытался навязать мне свои.