— Думаю, что для вас едва ли может быть интересно услышать повесть моей грустной жизни, — при этом голос его звучал как-то мрачно и угрюмо, а брови сурово сдвигались на его морщинистом лбу. — Те вопиющие несправедливости и страдания, каким меня подвергали жизнь и люди, конечно, вызовут в вас только чувство жалости ко мне, а это чувство для меня столь же ненавистно и оскорбительно, как и самая едкая, самая злобная ирония…
На это все наперебой поспешили выразить ему свое живейшее чувство симпатии, свое горячее сочувствие к его страданиям и уверили его, что все они движимы в данном случае отнюдь не праздным любопытством, но сердечным желанием разделить с ним все горе его прошлой жизни. Доктор и на этот раз сумел затронуть самую слабую струну Каддура, заговорив о том, что его биография представляет для него чисто научный интерес. Это заставило наконец Каддура решиться приступить к повествованию истории своей жизни.
— Вас, вероятно, удивит, — начал он, — если я скажу, что я ваш соотечественник? Правда, я не смею наверное утверждать этого, так как не имею на то достаточно основательных данных. Собственно говоря, я не имею ни настоящей родины, ни человеческого имени. Зовут меня Каддур, но мне смутно помнится, что когда я был маленьким ребенком, меня звали Шарль. Что же касается фамилии моей, то я совсем не помню ее, да, кажется, никогда и не знал и уж, конечно, никогда не узнаю ее. Мою семью, родину и место у родного очага, как бы убог и скромен он ни был, — все это разом отняли у меня в самом начале моей жизни. Но некоторые отдельные обстоятельства, некоторые факты, Бог весть каким путем уцелевшие в моей памяти, случайно пойманные на лету слова, отрывки разговоров, над которыми я потом долго думал, даже само знание французского языка, какое я однажды совершенно случайно открыл в себе, — языка, которого я никогда не изучал, — все это, вместе взятое, заставило меня прийти к тому заключению, что я француз, что в этой славной стране прошли ранние дни моего детства. И я с радостью уцепился за это убеждение, потому что для меня было бы Ужасно думать, что я принадлежу к той же нации, к какой принадлежали мои палачи!
— Мне, вероятно, было года три или четыре, когда меня похитили эти негодяи. Родители мои жили в время, как мне помнится, в веселой, живописной деревеньке и, должно быть, были скромные земледельцы. Каждый раз, когда мне, в течение всей моей жизни, приходилось видеть виноградники, я испытывал необъяснимое чувство существа, попавшего в свою родную стихию; я чувствовал в них что-то родное и близкое душе, потому полагаю, что моя семья была или из Бургиньона или из Бордо, или из Лангедока. Как бы там ни было, до только я прекрасно помню, что однажды странствующий цирк заехал к нам в деревню и раскинул невдалеке от нас свою громадную пеструю палатку. Родители мои свели меня на одно из представлений цирка, — и с того момента я ни о чем другом не помышлял, ни о чем не думал и наяву, и во сне, как только о забавных клоунах, блестящих наездниках, дрессированных собачках и красиво оседланных лошадях. И вот, в один прекрасный день, томимый непреодолимым желанием увидеть все это еще раз, я, крадучись, ползком, на четвереньках, пробрался под пеструю холщовую стенку палатки, казавшуюся мне тогда оградой рая. Не прошло десяти минут, как я пробрался туда и с напряженным вниманием наблюдал, как клоуны и канатные плясуны собирали различные принадлежности своего ремесла, очевидно, готовясь к отъезду, как вдруг чья-то тяжелая, громадная рука грузно опустилась на меня, закрыла мне рот, так что я не мог крикнуть, и утащила меня в какой-то темный угол. Здесь я очень долго проплакал и наконец заснул. Когда же я проснулся, то увидел себя в одном из передвижных домиков на колесах, которые так сильно возбуждали мое любопытство, и которым я так дивился, как чему-то невероятному. И вот с тех пор я сделался против воли принадлежностью этой труппы странствующих артистов, и в течение долгих, мучительных пятнадцати лет мне было суждено оставаться покорной, безответной вещью в руках владельца цирка.
— Может быть, вам кажется странным, что в памяти моей уцелели такие точные воспоминания относительно некоторых вещей и обстоятельств, тогда как многое другое мне помнится лишь смутно. Но я ведь ничего не смею утверждать наверняка. Я говорю вам то, что мне помнится самому, говорю так, как это сложилось и сохранилось в моей памяти, на самом дне души. Но в течение всей моей жизни я всегда цеплялся за эти ранние воспоминания, как за единственные светлые дни моего существования. Наш маленький, залитый ласковым, солнцем сад, нежный поцелуй матери, веселый, даже добродушный смех отца, вот то, чего не смогли изгладь из моей памяти ни годы, ни страдания, ни дикое, варварское обращение со мной людей, в руках которых я тогда находился.
Каддур остановился на минуту, как бы отдаваясь душе этим сладким воспоминаниям своего раннего детства, а глаза слушателей невольно наполнялись слезами во время изложения скорбной повести этого человека который вдруг стал всем им близок, как родной.
— Питер Грифинс и Игнатий Фогель, — продолжал карлик, — были владельцами и директорами этого странствующего цирка. У этих негодяев был в ту пору карлик, который представлял собой главную приманку их цирка, но карлик этот захворал. Опасаясь, что он умрет и они таким образом лишатся главного источника своих доходов, эти изверги возымели дьявольскую мысль подготовить себе искусственного карлика, — и этим карликом должен был сделаться я!.. Они лишили меня роста — заключили мое бедное тело в железные тиски, в которых оно, сдавленное тугими холщовыми бинтами, не могло больше нормально развиваться, а уродовалось и становилось с каждым годом более безобразным. Стиснутое в железных тисках, оно не могло расти, как не растет нога китаянки, стиснутая в деревянной колодке. Как видите, их хитроумная выдумка удалась им как нельзя лучше. Конечно, на это потребовалось немало времени, варварских истязаний и горьких слез… Но что до всего этим тиграм в человеческом образе?..
— По прошествии нескольких лет, украшенный громким прозвищем «Генерала Миджи, бывшего главнокомандующего Мирмидонов султана Батавии», я был выставлен напоказ почтенной публике…
— Я не стану говорить здесь о всех тех унижениях, оскорблениях, невыразимых душевных страданиях всякого рода, которые ежедневно выпадали мне на долю, но я не могу позабыть о них, хотя бы прожил несколько тысяч лет!.. Все это уцелело в моей памяти до самых мелочей так, как если бы я все это подробно записывал изо дня в день… Мы изъездили множество стран. Всюду меня показывали на посмешище зевакам и ротозеям всех наций от севера до юга, от востока и до запада. Мы положительно изъездили весь свет, и я научился ненавидеть и презирать людей многих стран. Долгое время мое уродство давало хорошие доходы моим мучителям и тиранам, но, конечно, не мне: я не получал из их барышей ни малейшей доли; мало того, меня держали в тесном заключении, в клетке, точно зверя, под постоянным строгим присмотром из опасения, чтобы я не сбежал Меня беспрестанно мучило сознание, что я служу источником богатства и благополучия для тех бесчеловечных извергов, которые изуродовали мое тело и превратили из человека, как все люди, в безобразное, отталкивающее чудовище, утратившее даже образ человеческий.
— Наконец доходы антрепренеров стали мало-помалу уменьшаться; люди наглазелись вволю, и я перестал быть диковинной новинкой, на которую все эти зрители ловились, как на удочку. И вот в один прекрасный день я узнал, что меня продали вице-королю Египта, который подарил меня своим детям, как какого-нибудь редкого пони или механическую тележечку, купленную для их забавы.
— С этого времени я уже не видел подлых виновников моих несчастий, до того дня, когда вдруг так неожиданно очутился лицом к лицу с ними, вот в этой самой зале, на пике Тэбали.
— После того прошло много-много лет, наполненных самыми разнородными, самыми пестрыми событиями. Но надо ли вам говорить, что моя ненависть к этим людям и моя жажда мести только росли с годами?..
— Живя во дворце хедива вместе с его детьми, как диковинный зверь, которого то били, то ласкали, я сделался в буквальном смысле этого слова «терпи-горем» этих маленьких, злобных дикарей, что было для меня еще более унизительно, чем даже грубость и бесчеловечное обращение со мной других людей. Я здесь умышленно употребил слово «терпи-горе», потому что при дворе хедива существовал еще древний обычай, как при дворах средневековых королей, а именно, — когда эти маленькие дикари заслуживали своим поведением и проделками какого-нибудь наказания, в большинстве случаев телесного, конечно, то это наказание применялось на мне. Однако побои издавна были мне знакомы, к насмешкам и поруганию всей придворной челяди я также вскоре успел привыкнуть: ведь я испытал на своем веку и не такие еще горькие минуты! Но зато здесь у меня было утешение: здесь была у меня под рукой наука, и все пути к ней были открыты. Хедив был человек неглупый, по-своему, конечно, и надо ему отдать справедливость, не пренебрегал ничем, чтобы дать детям своим возможно лучшее образование; с этой целью он выписывал для них за громадные деньги из Европы лучших учителей и преподавателей. Я имел право присутствовать