— Ваше Величество, гонец из Фотерингея…
О, мадам, извините мое вторжение… позвать ваших женщин?
— Нет, нет, Дэвисон, минутку, я приду в себя. Сообщите новости, я возьму себя в руки.
Моргая от возмущения, Дэвисон протянул мне депешу:
— Лорд Берли пишет, что королева Шотландская не отвечает на обвинения. Она-де не может быть виновной или невиновной, она самовластная королева, чужая на этой земле, и подсудна только Богу!
— А-ах!
Я взвыла и вырвала у него пергамент:
— Вздумала с нами в игры играть! Перо мне!
Дрожа от ярости, я села за стол, дернула к себе подсвечник, плеснула на руку горячим воском. Перо плевалось чернилами, как змеиным ядом, выплескивая на пергамент мой гнев.
— Ха! Вот!
Почти задыхаясь, я швырнула пергамент в непокрытую голову Дэвисона.
— Прикажите доставить ее на скамью подсудимых, — прохрипела я, — даже если придется волочь верблюдами! Присмотрите за этим!
— Будет исполнено. Ваше Величество! — Он поклонился и бросился вон.
Само собой, поток протестов хлынул со всего света — посольства Франции, Испании, Священной Римской Империи завалили нас гневными упреками. Спокойней всех оказалась Шотландия — двадцатилетний король Яков узрел наконец возможность и вправду стать королем, даже больше — моим наследником. Чисто по-обязанности, отнюдь не как сын, молил он сохранить Марии жизнь. Многие возмутились, а по мне, мой крестник, каким бы он ни был, хоть не лицемерил. Всем я отвечала одинаково: «Это должно свершиться…»
И это свершилось, торжественно, как и подобает; открытый суд предъявил ей обвинение:
«По делу сэра Энтони Бабингтона — более того, как вы есть глава и пагубнейший источник всех замыслов против нашей законной государыни королевы Елизаветы, вы ныне обвиняетесь в гнуснейшем предательстве, будучи по рождению шотландкой, по воспитанию — француженкой, а по вере — истинным порождением Испании, а потому — дщерью раздора и сестрой блудницы Вавилонской, Римского Папы…»
— Золотые слова! — восклицала я перед Дэвисоном. — Пусть-ка ответит!
Теперь все шесть ее «джентльменов» были в наших руках, в том числе ирландский предатель Барнуэлл, и мы знали все.
Но она не лезла в карман за ответом — или за наглой ложью.
— Я не знаю Бабингтона! — бросает она.
Суду предъявляется ее собственное письмо.
— Я этого не писала! — звучит новое лжесвидетельство.
Два ее секретаря, даже не под пытками, клянутся на Библии, что писала.
— Они лгут! — твердит она вновь и вновь. — Слово королевы!
Ее слово?
Моя задница — вот что такое ее слово!
Хотя нет, в моей заднице куда больше правды!
К тому времени, когда перед судом предстали Бабингтон, иезуит отец Баллар и другие «джентльмены» — заговорщики, я была вне себя от бешенства.
— Пусть получают полной мерой и по всей строгости! — визжала я.
Во время казни Бабингтон продолжал шептать: «Раrсе, parce, Domine» — «Помилуй, помилуй, Господи, » — когда палач уже вырезал и вынул из груди сердце. И это я, помнящая сожжения при Марии, распорядилась устроить подобное зверство?! Задыхаясь от слез и тошноты, я отправила новый приказ: «Остальных повесить до полного удушения, лишь затем холостить и потрошить!»
И все это из-за Марии.
Она продолжала биться, как умирающий гладиатор. Вскинулась на Берли:
— Вы негодный судья — вы мой враг!
И что же ответил мой Дух, мой лучший слуга, поистине правая рука моей души, сухим голосом законника? «Вы заблуждаетесь, мадам.
Я всего лишь враг врагов моей королевы!»
Ей нечем было защищаться, помимо лжи и угроз, слез и возмущения, — она могла сколько угодно портить ими воздух, все равно вердикт оказался: «Виновна».
И тут стало видно, как любят меня и как ненавидят ее! От Корнуолла до Карлайла благовестили церковные колокола, пылали праздничные костры, звучали псалмы и молитвы, словно вся Англия желала плясать на ее могиле. Два десятилетия народ ненавидел «гадину», «русалку», «блудницу», теперь он алкал ее смерти, жаждал крови, требовал возмездия.
А я сражалась за ее спасение, как тигрица сражается за детеныша. Когда Уолсингем вернулся с севера, гордый и предовольный собой, я не подписала смертный приговор.
Он стоял как громом пораженный, потом затрясся с ног до головы.
— Назовите хоть одну причину, мадам, — кричал он, желтый, дрожащий, — по которой надо спасать эту змею, которую вы пригрели за пазухой и которая все двадцать лет пыталась ужалить вас насмерть!
— Дружище, назову три, пять, шесть! — стонала я. — Она — королева, помазанница Божья, она — женщина, моя родственница, она — из Тюдоров и моя наследница! Если подданные начнут распоряжаться монаршими жизнями, кто знает, в какие пучины хаоса мы погрузимся?
Представьте, что я ее казню, — что ж, пройдут годы, и на ее смерть сможет сослаться каждый, кто захочет казнить другого английского короля или даже, упаси Бог, объявит, что королей вовсе не нужно! Прочь, оставьте меня!
И он меня оставил, чтобы тут же слечь с воспалением желчного пузыря. Никто из наших врачей не мог ему помочь, кроме недавно прибывшего в Лондон португальца, бежавшего от Инквизиции еврея Лопеса. Я посылала Уолсингему лекарства, травы, коренья, бульон с моего стола, но в вопросе о Марии не уступала. С ним я справлялась — он-то один. Но парламент — пятьсот разгневанных мужчин, от них не отмахнешься.
Сознаюсь, они меня тогда обошли — Уолсингем, Берли, Хаттон, они все. Когда мне предложили доверить вопрос парламенту, я охотно согласилась — пусть все королевство, весь мир увидят ее вину!
Одного я не учла: если за дело возьмется парламент, мне ее не спасти.
Пылкая депутация подступила ко мне в конце года, когда я гуляла в Ричмонде, тоскливо пересчитывая последние желтые листья. Спикер поклонился весьма учтиво, но его выставленная вперед челюсть и злобный взгляд говорили о другом: «Правосудия, миледи, мы требуем правосудия! Королева Шотландская осуждена, она утратила право жить! Мы не видим законной причины не казнить ее, как любого другого преступника».
— Если б речь шла только о моей жизни, — прослезилась я, — пальцем бы ее не тронула!
Но я думаю не только о себе. Молю вас, добрые люди, примите мои благодарности, извините мои колебания и удовольствуйтесь сим безответственным ответом!
Но они не удовольствовались.
Они требовали ее крови вот уже десять, нет, четырнадцать лет, с тех пор как казнили Норфолка.
А теперь, когда Филиппу удалось погубить Вильгельма, когда мне что ни день угрожали убийцы, парламент был непреклонен. Я надеялась на свое вето — La Reyne nе Veult! — Королева не дозволяет! — но меня одолели, попрали.
Мой отец бы до такого не довел — у него были свои методы! Но моя задача была сложнее — не отнять жизнь, но спасти, — и вот меня, победили.