Все мои женщины сделались серыми от страха, Мария Сидни, сестра Робина, была совершенно убита, кузены Фрэнсис Ноллис и Хансдон, все мои кавалеры онемели от ужасной вести — никто не решался произнести хоть слово. В королевских покоях я велела им оставить меня одну и закрылась в опочивальне. Упала на колени и, зарыдав, начала молиться: «Salvum me fac, domine: Спаси меня. Боже; яко дошли воды до души моея…
Вошел во глубину вод, и быстрое течение их увлекает мя…»[5] .
Я пыталась молиться за Эми: «Блаженны умершие в Боге, ибо они упокоятся от долгих трудов…»
Однако страшные, укоризненные голоса не унимались.
Кто это сделал?
Как, это случилось? Кто подстроил?
Только не он…
А если не он, то кто же?
Cui bono, как говорили римляне, кому выгодно?
Я не решалась помыслить об ответе. Только фраза возникла в голове, еле слышная, словно музыка с дальних холмов: Chi ama, crede — кто любит, верит…
Однако как все, кто глух к музыке эльфов, чьи уши слишком, нечутки и бренны, я не могла расслышать.
И не могла верить.
У меня не было причин полагать, что он знал заранее. Но всякий, кто прожил бы мою жизнь, разучился бы верить на слово. И я больше не могла доверять.
Медленно уходили часы, моим придворным хватило ума не беспокоить меня. За окном скорбно прокричала сова. Близилась ночь, я промерзла до костей, до глубины души и знала: прежнее ушло, его не воротишь.
Наконец стук, дрожащий, боязливый, и голос Кэт Кэри:
— Ваше Величество…
— Оставьте, Кэри, уйдите…
— Мадам, это…
— Уйдите!
Пауза, затем другой голос, его и в то же время не его:
— Госпожа, я пришел проститься: сегодня я уезжаю в Кумнор.
Проститься?
Он уезжает? Почему это слово, будто копьем, ранило мое сердце — ведь я не хочу его больше видеть, не хочу, чтобы он оставался?
Впрочем, какая теперь разница?
— Впустите лорда Дадли.
Он вошел с видом слуги, которого только что отхлестал суровый хозяин. Едва различимый в сумерках, на негнущихся ногах подошел ко мне — я сидела в оконной нише, без свечей — и упал на одно колено.
— Ваше Величество, дозвольте уехать. После того, что сообщили из Кумнора…
Я не могла на него смотреть, однако заставила себя выговорить:
— Что сообщили? Как она?..
Он горько сверкнул глазами и тряхнул головой.
— Хуже и быть не могло! — сказал он просто. — А я-то старался окружить ее надежными людьми! Вчера вечером она была одна — девушки и женщины ушли на ярмарку, пожилая дама дремала у себя в комнате, слуги возились на ферме — никого поблизости, никого, кто бы услышал.
— Кроме вашего управляющего…
— Он отпустил их на ярмарку. Дом был пуст.
Уж не знаю, как это произошло, но в ту секунду я увидела все: преступление, преступника, даже жертву — маленькое, истощенное недугом тело Эми, неестественно распростертое у подножия лестницы, голова свернута набок, карие глаза мертво уставились в потолок…
Управляющий Форестер.
Человек, для которого одна маленькая смерть — ничто после воинской службы, где люди гибли вокруг и даже перед ним, захлебывались кровью на острие его меча. Плечистый, с большими руками — долго ли такому справиться, с маленькой больной женщиной, застигнутой врасплох, одной в пустом доме?
Человек, которому не терпелось пробиться наверх, уставший выжидать, опасающийся, что хозяину придется ждать слишком долго, и тогда награда, которая бы возвеличила Робина на всю жизнь — и эта награда не я, но вся Англия, — достанется другому лорду, эрцгерцогу, королю Шведскому…
Человек, которому хватило ума разглядеть, как выгодно расчистить хозяину путь, но не хватило чутья понять, что именно этот поступок сделает невозможным мой брак с его хозяином — отныне и вовеки…
Нет, теперь нам не пожениться, даже не быть друзьями. Теперь Робина попрекнут не его плебейской кровью, отнюдь не королевской кровью, но кровью невинной жертвы, кровью убиенной жены.
Впервые с начала разговора я заглянула Робину в глаза, застывшие, темно-серые от потрясения, и поняла — он тоже увидел. Он отвел взор и сказал сухо, как прежде:
— Я еду в Кумнор — сделать необходимые распоряжения.
Внезапно мне все стало ясно — словно вспышка молнии разрезала ночную мглу.
— В Кумнор? Нет! Это подогреет скандал, даст новую пищу для пересудов! Скажут, что вы устроили все, пока были со мною в Ричмонде, а теперь возвращаетесь замести следы!
Я едва различала его в сумерках. Он хрипло втянул воздух;
— Вы думаете, так скажут?
— Конечно! Единственный выход — послать туда уважаемых людей и провести дознание.
— О, Господи! Господи, прости меня! — Он, едва не плача, на ощупь нашел мою руку. — Миледи, я не могу выразить, как скорблю о ней и как ненавижу себя! Но хуже всего, что я замарал и вас, затащил в навозные кучи Европы, в выгребные ямы худших умов мира!
В темной комнате его глаза сверкали невыплаканными слезами. Я протянула руку. Он вздрогнул, когда мои пальцы коснулись его скулы, погладили тугие завитки на виске.
— О, миледи!
— О, мой Робин!
Я наклонилась, держа руку на его шее, почувствовала, как мускулы под моими пальцами наливаются сталью, почувствовала их сопротивление, почувствовала, как они ослабели, когда я нерешительно прижалась лбом к его лбу. Между нами воцарилась великая тишина; теперь я тоже плакала.
Наконец я взяла его измученное лицо в обе руки, попыталась поцелуями разгладить лоб, разгладить губами оставленные горем борозды, осушить губами слезы; я целовала теплые и мягкие веки. Наконец я поцеловала его в губы — торопливо, словно нарушая запрет.
— Миледи, о, миледи!
Он был рядом со мною в оконной нише, одна его рука — на моем плече, другая касалась щеки. Нежно он повернул меня лицом к себе, и мы поцеловались, как никогда прежде. То был поцелуй, какого я, похоже, алкала и жаждала всю жизнь — его губы выпивали из меня душу, вращение времени замедлилось, остановились сами звезды.
Наши губы были сладки, как спелый плод.
Нежно его язык отыскал мой, почувствовал ответ, двинулся дальше. Теперь мои слезы высыхали на медленном огне, разгоравшемся и разгоравшемся с каждым касанием его губ, с каждым движением его пальцев.
Его пальцы сжимали мое плечо; я дрожала его дрожью, все сильнее, яростнее с каждым поцелуем. Я раскрывалась, как цветок, вбирала его, выпивала, не думая ни о чем, кроме его поцелуев, и следующего поцелуя… и следующего…
Теперь он обхватил мои плечи, сдавил, вжимая в себя, гладил мою шею, щеку, подбородок, ниже, ниже. Уверенно и решительно он нащупал корсаж, провел пальцем по украшенному каменьями краю. Под корсетом из китового уса, под жесткой, как доспех, шнуровкой мои груди ныли, соски заострились, все мое тело молча, страстно укоряло: зачем так долго?.. Зачем так нестерпимо долго?..