чем быть вдовствующей королевой в раю!
Но пускать ли ее в Англию?
Я забыла о страхе в предвкушении этой встречи. Я хотела ее видеть! Всю жизнь я слышала о ней, как она хороша собой, умна, образованна, как говорит на иностранных языках, музицирует, держится в седле, танцует — ну, словом, образец женщины, аж зло берет!
Нет, я не ревновала, какая тут может быть ревность? С чего бы?
Но я много бы дала, чтобы хоть разок взглянуть на эту хваленую кобылицу…
А кто знает, может, встреться мы тогда, я бы немного ее остудила, если не примером, то словом?
Остановила бы ее стремительный бег до того, как она сбросила следующего седока, сбросила, кусая и брыкаясь, и пока ее саму не взнуздал худший из седоков, подлейший из негодяев, какого она только могла сыскать?
— С дозволения вашей милости я предположу, что она могла бы проехать через Англию при одном условии — если подпишет Эдинбургский договор.
— Эдинбургский…
Ах да. Эдинбургский договор. Сесил по праву гордился своим детищем, призванным уладить наши с шотландцами споры. Много часов, много свечей и бумаги извели его помощники и он сам, но в итоге французы согласились все-таки покинуть Шотландию и отказаться от поддержки Марииных притязаний на мой трон.
— Если Шотландская королева с этим согласна, пусть приезжает, мы будем только рады! — сказал Сесил.
Пусть приезжает…
Однако нет ли тут подвоха, который чую я и не чует Сесил?
— Если принимать ее здесь, то со всем радушием и пышностью, на какие способна Англия…
— Иначе и негоже, мадам, встречать королеву соседней страны, которая еще недавно царила в двух соседних странах…
И намеревается стать королевой этой страны!
И уже королева — в глазах всех добрых католиков, прячущих папизм под маской покорности, исправно посещающих протестантские службы, пряча за спиной скрещенные пальцы, чтобы отвести грех, готовые, я клянусь, скрестить что угодно — хоть руки, хоть пальцы на ногах, а при случае и мечи! Если Мария прибудет сюда моей почетной гостьей, не воспримут ли это как признание ее прав или, что еще хуже, как открытое приглашение католикам восстать и посадить ее на мой трон?
— Ей сюда въезд заказан! — обрушилась я на шотландского посла. И хотя многие негодовали, сверкая глазами, и у многих вытянулись лица — в первую очередь у моей маленькой католической команды: Норфолка, Арундела, Шрусбери и Дерби — никто не посмел спорить, когда я выкрикнула свою волю в присутствии своего парламента: «La reyne nе veil It!» Королева не дозволяет!
А Мария тоже была не дура; она отказалась подписывать Сесилово драгоценное перемирие, уже согласованное послами, даже после того, как французы убрались из Шотландии! Ни за какие блага не соглашалась она отбросить свои притязания на трон. «Ведь я же следующая в роду!» — ласково убеждала она Трокмортона в Париже, настаивая одновременно, что мы должны встретиться, и встретиться по- дружески, «как две королевы одного острова, две кровные кузины, две ближайшие родственницы, говорящие на одном и том же языке и одинаково мыслящие».
Одинаково мыслящие?
Мои мысли были далеко.
— Есть ли вести из Оксфордшира? Закончилось ли дознание?
— Еще нет, миледи.
Я не уезжала из Ричмонда — все мои другие дворцы слишком далеки от Кью. Без Робина дни казались тоскливыми и бесконечными. Я писала ему, он отвечал, гонцы сновали туда-сюда, однако я не смела посылать так часто, как желала, пока не восстановлено его — и мое — доброе имя.
Только б он оказался чист! Однако даже ради него я не могла открыто вмешиваться в дела правосудия. Но как вынести это черепашье разбирательство? И кто расскажет мне, что случилось с Эми?
Наконец он приехал, взмыленный от скачки, краснощекий олдермен Оксфорда, с вердиктом коронера и уполномоченных. Он рассказал мне то, что я давно и без него знала: ясный день, городская ярмарка, служанки веселятся, слуги в полях, маленькая одинокая женщина скатывается по лестнице. «Смерть от несчастного случая».
Значит, я была права: никаких свидетелей. Форестер действовал в одиночку и предумышленно.
Наверно, ему не впервой такая работа — отправлять прямиком на небеса, где, я уверена, теперь пребывает Эми и куда ему никогда не попасть!
— Расследование проведено со всей тщательностью?
Олдермен важно поклонился:
— Ваше Величество, все свидетели допрошены, все осмотрено, все подозрения сняты.
Значит, с моего лорда — и с меня — сняты всякие обвинения… насколько это возможно…
Я протянула ему руку. От гордости его щеки заалели еще ярче.
— Я искренне рада вам, сэр, и вдвойне — вестям, которые вы доставили. — Я обернулась к гофмейстеру:
— Проследите, чтоб этого доброго человека покормили перед возвращением в Оксфорд.
— Будет исполнено, Ваше Величество.
Я села в кресло на помосте. Вокруг меня в Присутственном покое пестрым роем жужжали и мельтешили придворные, устремив на меня тысячи глаз и переваривая полученную новость.
Итак, мой лорд признан невиновным.
Поверят ли они?
А я?
Должна поверить!
Раз вина не доказана, обвиняемый невиновен!
Против него нет никаких улик, тщательное дознание не обнаружило ни малейших свидетельств! Как смею я в нем сомневаться! Он оправдан вчистую!
А значит, чист! Я почувствовала прилив возвращающейся любви! Послать за ним, потребовать его ко двору, и, как только он воротится…
Как только воротится!
О, Господи, сама эта мысль пьянила, сердце заходилось от радости — как только он воротится, я покажу всему свету, что верю в его невиновность!
На следующий день я послала за главой Геральдической палаты. Его ответы наполнили меня торжеством — я могу это сделать, я, Елизавета! Могу и сделаю!
— Да, Ваше Величество вправе, — подтвердил герольдмейстер.
Но?..
Я совершенно явственно расслышала это «но».
Впрочем, он ведь вовсе не возражал, он ударился в воспоминания о «добром короле Гарри».
— Ваш батюшка возвеличил многих, мадам, но прежде всего одного…
— Лорда-протектора, графа Сомерсета, дядю моего брата?
— Да, ваш батюшка осыпал его многими милостями, — кивнул герольдмейстер, — сделал графом Гертфордом (и этот титул поныне сохраняется за его сыном), герцогом Сомерсетом, и не только. Но величайшим из фаворитов вашего отца был первый…
— Первый?
— Его первый министр, кардинал Вулси. Да, я вижу. Ваше Величество знает про этого человека — величайшего человека своего времени, разъезжавшего из дворца во дворец в золоте и пурпуре похлеще королевских, как говорили его недруги. — Он замолк, ожидая моего ответа. — Ваш батюшка сделал его… дайте-ка вспомнить. — Он задумался, потом принялся перечислять, педантично загибая старческие пальцы:
— Деканом Йоркским, настоятелем собора Святого Павла, епископом Линкольнским, епископом Батским и Веллским, Даремским и Вестминстерским, Сент-Олбанским и Вустерским.