– Но почему – любовь? Почему такая многозначительность?
– Уходит любовь – это значит уходит такое, казалось бы, неисторжимое... как бы тебе, Игорь, сказать. Уходит нечто общечеловеческое, что всех нас, людей, связывает.
– Но зачем же непременно говорить – любовь. Это претенциозно, Нина. Говори – оно. Говори – нечто...
Нинель Николаевна согласилась и сказала:
– Хорошо: нечто уходит из меня.
Получилось смешно. Я вдруг засмеялся. А она – заплакала.
Нинель Николаевна уже ходит на работу. Но еще не вполне здорова; скоро устает, утомляется. Я приехал после лета.
– Ну, рассказывай... почем там, в Астрахани, их замечательные помидоры?
– Полтинник.
Она лежала, отвернувшись к стене. (После работы часа полтора-два она лежит.)
– Что-то дорого для Астрахани... А рыба?
– Не помню.
– А икра? рыбаки икру продают?
Я неопределенно пожал плечами.
– С женщиной, когда она приезжает издалека, поговорить можно – все знает, все видела, все запомнила, а что ты? да был ли ты там? – и она сделала пренебрежительный жест рукой.
Спустя время она сказала:
– Ты, Игорь, не исчезай совсем... Привыкла к тебе. Не знаю, что нас связывает – вроде бы и нечему связывать, а вот ведь!
Она запнулась.
– Скажи... А может быть, я когда-нибудь тебе нравилась? Ну, не сейчас, а лет пятнадцать назад, когда мы только познакомились – когда были помоложе. Может быть, ты был в меня влюблен немного? Как бы это было теперь красиво и романтично, а? хотелось меня? нет, ты скажи – в конце концов мы же свои люди и ссоры никакой не будет...
После паузы смахнула слезы:
– Вот, мол, женщина – да? так думаешь?.. Одной, мол, ногой еще там, еще из ямы не выкарабкалась, а уже про свое – да?.. Нет, нет, Игорь, я же просто болтаю.
«Но сказали, что именно у вас эта книга». «Кто сказал – пусть вам и продаст». И тогда Геннадий Павлович (уже больше от усталости) взмолился: где она, где книга, где этот единственный экземпляр, появившийся сегодня в городе? – видно, много вложил он мольбы, так много, что и задерганный продавец на секунду дрогнул, нет, не лицом, лицо было вышколено и ничего не выдало, рукой дрогнул, кисть руки дернулась – миг – и вынул бы он книгу из-под прилавка, единственный искомый томик, но... но тут же он себя пересилил и сказал – книги нет, может, у букиниста на Ломоносовском, после чего Геннадий Павлович вышел и, вдруг ослабев, плюхнулся в заждавшееся такси: помчались на Ломоносовский проспект – бесполезно, бессмысленно: все еще Геннадий Павлович удерживал в глазах это подвижное лицо над прилавком, и миг неуверенности, и дрогнувшую его руку, левую, рука шевельнулась, пошла, пошла, пошла вперед кистью, но вернулась на стекло прилавка, сама себе отыграв секундную слабость, а движением возврата гася порыв.
Ожидавший подолгу у каждого книжного магазина, таксист чертыхнулся и вновь стал затевать ссору.
На Ломоносовском книги не было. Обследовав магазин, седьмой по счету, Геннадий Павлович уже сильно устал, иссяк, такая была гонка и так распалила охота, и ведь кроху бы мольбы добавь он еще у того прилавка, дрогнул бы продавец... Потратившийся на такси и впустую убивший вечер, Геннадий Павлович дома сразу свалился в постель, уснул; но, даже засыпая, все видел перед собой дрогнувшую ту руку, левую.
А дома книги, написанные тысячами лучших умов всех времен и народов, довольно равнодушно смотрели с высоты полок на уставшего человека. Книги не укоряли. Им, кажется, было все равно – одним томиком больше, одним меньше. Полнота мира не нуждалась в добавлении. И Геннадию Павловичу, засыпающему, сделалось тоскливо...
Среди ночи он дважды просыпался – а утром уже был совсем разболевшийся; подступала апатия.
(В бреду в больнице он все станет повторять, что какую-то книгу – одну! – он так и не нашел.)
Отчетливо помню ту ночь, когда ее рвало. В памяти – ее серое (то зеленое) лицо. И спазмы. И на слуху – горловые внезапные вскрики. И ведро, которое я то вносил с кухни, то выносил.
Одно время больная вела себя плохо. Медсестре Ренате Нинель Николаевна почему-то не доверяла, плакала, возводила напраслину – нет-нет и из ничего она подымала шум, говорила, что мало кипятились шприцы или что таблетки стары по времени, пожелтели.
– А я вам не верю. Я вам совершенно не верю! – говорила больная, глотая слезы.
Она измеряла температуру собственным градусником, а цифры давления каждый раз подвергала сомнению.
Рената сносила стоически и лишь иногда повышала голос, но и то не на Нинель Николаевну, а на мальчика-дебила, который опять, пока они обговаривали давление, успевал уединиться на кухне и, затаясь, ел хлеб с маслом:
– Ты перестанешь или нет?.. О, господи!