увеличивал дозы. Иван по-прежнему никого из нас не замечал. Лишь однажды, если не галлюцинация, на возвратном пути из инъекционной в свою палату я увидел Ивана Емельяновича (вернее, его лицо) за стеклянной перегородкой тихого отделения (где Веня). Лицо смотрело на меня. Нет, не следило. Просто смотрело.
Но когда на другой день во время вечерних уколов (все как в полусне) Маруся запоздало меня захотела, ее женская щедрость тоже казалась ее хитростью и
Мы убирали ампулы и бились с пылью минут двадцать. И еще минут на двадцать, я думаю, мы задержались. Усадив меня на диванчик (прямо под решеткой — дверь заперта), Маруся со слезой мне выговорила — как так случилось! как же ты, Петрович, умудрился сюда попасть, такой рассудительный и приятный человек?!. Она уверена, она убеждена, что я попал сюда случаем. (Но попал. Вот уж кусай пальцы.) Коснулась пухлой ладошкой моего плеча, шеи. Минута или эти двадцать ее лишних минут были выбраны точно и чутко. Впрочем, я уже каждый день был на сносях — был в столь расслабленно- разжиженном состоянии, что простое и участливое
Я легко скорректировал и пустил свой (все еще искренний) рассказ, но не через боль, а поверху: да, одинок и родных никого, — да, старею!
Старею — а с возрастом, как известно, надежды на семью и домашнее тепло все меньше, а в общежитии, Маруся, живут наглые, хочешь не хочешь собачишься с ними, ссора за ссорой. «Сам убить кого-то хотел?» — «Глупости, Маруся! Это я защищаюсь. Во сне защищаюсь от наглых...» — «Как так?» — «А так...» — Я шепотком пожаловался ей, что иногда вечерами прогуливаюсь с молотком в кармане: на случай коридорной драки. Пусть не лезут, дам по балде. А в снах (не в жизни, Маруся) — в снах у меня мечта нож купить. Просто попугать их. Нож бы мне хороший, с перламутром, видный!..
Я остановился. Нехитрого и чуть приземленного объяснения (версия, что и врачам, но в бытовом соусе) ей хватило.
— Ну, ладно. Тогда давай. Только быстро, — сказала она и откинулась на диванчик.
Пока я возился со своими штанами, Маруся спросила, не сильно ли придушили мою кровь химией? — расстегнула белый халат, а с ним и блузку, оголив груди, это чтоб лучше встал, пояснила. Ее щедрое общение со мной, возможно, и не было хитростью Ивана Емельяновича, а просто минутным ее желанием. Работаешь, работаешь — скучно.
Я и кровать стали одно. Мои бока по ощущению переходили, перетекали в мой жесткий матрас — слияние было удивительно, и сначала приходила на ум мягкость слияния с лодкой на реке. С лодкой, в которой лежишь, когда ее вяло несет медленная река, с чуть заметным дрейфом к берегу. А к вечеру ощущение слияния становилось еще на порядок мягче и изначальней: это была мягкость материнской утробы.
Думать я уже не умел, но я и кровать, о чем-то же мы с ней вдвоем размышляем. Тихо... Вот возникает белый халат, врач. Появляется его лицо: Пыляев. (Я и кровать, мы под чужим взглядом начинаем на время отдаляться друг от друга.) Ага. Врач Пыляев. А сзади маячит с помятым лицом Иван Емельянович.
Я сел. (Это мы так вскакиваем при появлении начальства. Выслушиваем их слова. Строго вытянувшись, но сидя.)
— Лежите, лежите.
Ложусь. Валюсь. Это тоже обычно — больной лежит, а Пыляев, присев на край постели, то отодвигается, то нависает над тобой (над лежачим) своим жестким лицом.
— Ну что, голубчик? как дела?
От ласкового «голубчик» сейчас захочется плакать.
Но всему своя минута. Как ни близко, как ни рядом они подступили (их слезы) — еще не текли.
— Что ж вы плачете?
Ага. Значит, уже текут.
Пыляев не надоедает, не спрашивает и не давит словами — просто ждет. Не хочет пропустить момент признания, час, когда я наконец дозрею. Пришел и сидит, играя тесемками своего белого халата. Так к парализованному приходят перед ночью с судном. (Должен
Ему ведь и правда меня жаль.
— Что же вы плачете, голубчик...
— Это не я. Это
От слабости у меня пропал голос, скоро вернулся, но совсем сиплый.
Пыляев уже на соседней койке, так же сидя и нависнув, он распекает бывшего буйного рецидивиста — тот сегодня почему-то не пошел курить в сортир. Накачан препаратами, подавлен, покорен, всегда послушен, но... курил в палате, почему?! — Уголовник жалко, слезливо оправдывается: ведь в палате никого в ту минуту не было! один!..
Ведь оставшись один, он вреда никотином никому из людей не принес; себя за человека он давно не считает.
— Что за глупости! — сердится Пыляев.
И спрашивает строже:
— Это почему же вы — не человек?
— Не зна-аю, — мямлит перенакачанный рецидивист. Он, и правда, не знает. Он хочет плакать.
Он хочет (и просит), чтобы ему уменьшили дозу его препарата. Таблетки бы выбросил, но иглы, то бишь уколов, не миновать, медбратья тут как тут, зафиксируют и сами же уколят — грубо, с синяками.
Пыляев (готов уменьшить дозу, но и здесь вопрос взаимных зачетов):
— Не пора ли что-то рассказать. Не пора ли открыться, голубчик?
Ловит?.. Зашел и спрашивает. У лежащего, вялого, полусонного человека. Да что ж он с ним (с нами) так просто! И при людях. Рядом больные. Рядом медбрат копошится. Простота спроса меня особенно поражала. Что ж он так походя?
Пыляев и сам уже зевнул — устал. Вот так-то,
Вот он уходит из палаты, а вот и тень заботы появилась в его честных глазах — он заглянет, пожалуй, сейчас в столовую, чтобы взять кусок рыбы для больничной кошки Мани, орет, мявкает ведь под окнами...
Ночной сон разбился на пять-шесть-семь кусков, — Пыляев еще и там (со стороны снов) сколько мог, выматывал меня, вычерпывал. Сон давил. Один из принудлечившихся солдат уже остерег (шепнул), что ночью я стал сипло покрикивать и проговариваться. Я понимал, что приближаюсь к развязке. Что осталось немного. Как все. Не я первый.
«Посторонись!..» — Сестра, нас ненавидит и боится, везла на каталке кастрюлю с бледным супцом. Она подталкивала каталку, и половник колоколом гремел в кастрюле. (Половнику не обо что задержаться в жиже.) Но и нам, больным, уже все равно, что черпать или не черпать в тарелке. Нам не хочется есть — нам хочется рассказать кому-нибудь о себе; и при этом не поплатиться. Я видел, как слезливый рецидивист скоренько похлебал и поспешил в сортир, пока там никого нет. Уголовник, превращенный в полуидиота, царапает ногтем, спичкой сортирную стену, но все-таки без слов, без единого, стена испещрена, это
