Каховский несколько раз взмахнул затекшими руками и облегченно вздохнул.
Царь сделал Голицыну знак удалиться.
«А ведь в физиономии этого штафирки и в самом деле есть что-то донельзя дерзкое», — подумал Николай, но вслух проговорил озабоченно:
— Ты, видимо, изрядно устал. Садись вот сюда, поближе к огню, — и сам поправил начищенными медными щипцами горящие в камине дрова.
«Ишь-какой ласковый», — недоверчиво пронеслось в голове Каховского, но с его бледных губ слетели слова:
— Спасибо, государь.
— Садись, садись, — повторил царь, — мне надо о многом говорить с тобою.
Каховский опустился в кресло. Оба молчали.
— Прежде всего, — заговорил, наконец, царь, — я хотел бы знать, почему вы, господа бунтовщики, люди зачастую отменно образованные, умные и смелые, — да, да, умные и смелые, — настойчиво повторил он, — почему вы для достижения своих целей не ищете никаких иных средств, кроме тех, коими пользовались политические деятели едва ли не две тысячи лет тому назад?
Каховский поднял на царя тяжелый, вопрошающий взгляд.
— Вот тебя в вашем обществе называли русским Брутом… — продолжал, было, царь, но Каховский перебил его:
— Такой клички я ни от кого не слыхивал…
— А вот поглядим, — и Николай стал перебирать лежащие на столе бумаги. — Видишь, сколько за эти два дня написали о своей деятельности в Тайном обществе многие из твоих сообщников? Вот этот, к примеру, почерк узнаешь? — И он, близко поднеся к глазам Каховского показания Рылеева, задержал их ровно настолько, чтобы тот успел прочесть только выделенную карандашом фразу: «Совокупив же великодушие с милосердием, кого, государь, не привлечешь ты к себе навсегда…»
— Узнаю, — чувствуя в груди ледяной холод, вымолвил Каховский.
— Кажется, именно Рылеев говорил мне о такой твоей кличке, — сказал царь. — Но это не столь важно. Знаменательно же то, что, поручая истребить меня, он подал тебе кинжал, то есть то самое оружие, которым еще до нашей христианской эры Брут поразил Цезаря. Чему же, позвольте спросить, научила вас история за девятнадцать столетий?
— История являла немало примеров, когда истребление тирана приводило лишь к тому, что убитого сменял другой властелин, зачастую еще более жестокий, — глухо произнес Каховский. — Но мы хотели истребить не тирана, а тиранство, под игом которого страждет мое отечество…
— Так ведь я же сам есть первый гражданин сего отечества, — с такой искренностью проговорил царь, что Каховский вздрогнул и в упор посмотрел ему в глаза.
В этих глазах, показалось Каховскому, стояли слезы.
— Сейчас я прошу тебя забыть, что ты говоришь со своим государем. Говори так, как говорил со своими единомышленниками. Ибо в сии минуты и мной и тобою владеет лишь единая мысль о благоденствии нашего с тобой отечества. Ах, Каховский, — горячо перебил царь сам себя, — от скольких несчастий была бы избавлена Россия, кабы и Рылеев, и Трубецкой, и Оболенский, и ты сам, прежде, нежели браться за оружие, поделились бы со мною вашими прожектами о счастье родины. Я убежден, что тогда не произошло бы страшного несчастья третьего дня…
Горькая улыбка искривила губы Каховского.
— Государь Александр Павлович знал о существовании и целях нашего Общества, — возразил он. — В начале своего царствования он даже называл себя республиканцем. Но подобные «республиканцы», видимо, способствуют приходу к власти деспотических правителей.
Николай сделал вид, что пропустил мимо ушей последнюю фразу Каховского, и со вздохом сказал:
— Да, брат много ошибся, что оставил без внимания все, что ему было известно о Тайном обществе. Но я-то чем виноват? — воскликнул он, заломив руки. — Едва ступив на престол, я уже истерзан душевными муками от кровавой ссоры со своими подданными. А ведь я так хочу быть в полной совокупности со всей своей державой и с лучшими, с самоотверженнейшими ее людьми…
Он замолчал и, прикрыв глаза рукой, незаметно, сквозь пальцы, наблюдал за Каховским.
— Кабы я мог вам верить, государь! — с тоской проговорил тот после долгой паузы.
Николай не изменил позы, а, только, отвернув лицо, вынул носовой платок и провел им по своим сухим глазам.
По худому, измученному лицу Каховского как будто прошла судорога. Он стиснул кулаки и уперся в них острым подбородком. Яркая краска стала заливать его щеки, лоб…
«Кажется, удалось, наконец, повлиять и на этого, — не переставая наблюдать за Каховским, подумал с удовлетворением царь. — Еще несколько моих чувствительных фраз, горестных вздохов и сожалений — язык и этого заговорщика развяжется, как это было с Рылеевым».
И сентиментальные фразы об отеческом чувстве к своим заблудшим сынам, о безграничной любви к России, ради которой он сам готов идти на любые жертвы и которую хотел бы довести до такого благосостояния, чтобы все европейские народы завидовали бы счастью россиян, о тяжести «Мономаховой шапки» и жгучей обиде на деятелей «четырнадцатого», за их недоверие к нему были произнесены с такой искренностью, что этой искусной игре мог бы позавидовать лучший из трагических актеров императорских театров.
Заметив, что слезы то и дело застилали изумленно глядящие на него глаза Каховского, Николай неожиданно приблизился к нему и положил руку на его худое, сутулое плечо.
— Мне много рассказывал о тебе Рылеев и другие. Ты еще и в детстве отличался большим чувством патриотизма, — с мягкой усмешкой проговорил он. — Помнишь, как ты в двенадцатом году разбил бутылку о голову французского солдата? Ну-ка, расскажи мне об этом сам. История эта так значительна, что я хотел бы еще раз услышать ее от тебя самого. Я даже предполагаю передать ее моему сыну, чтобы он имел представление о проявлении столь горячего патриотизму юного русского дворянина…
Каховский смущенно отмахнулся рукой.
— Нет, нет, — почти дружески настаивал Николай. — Ну, я начну сам: дело было в Москве, когда ее заняли французы. Все убежали из дому, кроме маленького Петруши Каховского. Вот он видит, как в комнату вошли несколько неприятельских солдат. Вошли и стали требовать, чтобы мальчик дал им поесть. Так?
— Не совсем так, ваше величество. Они взломали буфет и, нашел в нем несколько склянок с ягодами, засыпанными сахаром, потребовали, чтобы я откупорил их. Штопора не было, и я попытался просунуть пробку внутрь. При этом палец мой застрял в горлышке бутылки, и я никак не мог извлечь его оттуда. Французы стали смеяться надо мной и спрашивать, как же я теперь освобожу мой палец. «А вот как!» — воскликнул я и, размахнувшись, ударил бутылкой по голове одного из обидчиков с такой силой, что бутылка разбилась вдребезги. Меня жестоко избили. Но, боже мой, как я был горд, как счастлив…
— Молодец, ах, какой молодец! — похвалил царь и по-отечески просто протянул Каховскому свой надушенный платок. — Не стыдись слез, они смягчат твое сердце, облегчат душу… Воспоминания юности всегда чрезвычайно чувствительны…
Отойдя к окну, царь повернулся к Каховскому спиной, как бы предоставляя ему полную возможность выплакать накопившиеся страдания.
— В ту пору мне было только четырнадцать лет, государь, — слышал он прерывающийся голос, — я был отроком. Но прошедшие с тех пор еще четырнадцать лет неизмеримо усилили чувство моей любви к отчизне. И только ею, только единой этой любовью я руководствовался, и буду руководствоваться во всех моих поступках до последнего часу моей жизни… Внемлите же мне, государь…
И долго в царском кабинете звучала взволнованная речь Каховского, изредка прерываемая короткими репликами Николая.
Было уже далеко за полночь, когда царь, отсылая Каховского в крепость, передал через него сопроводительную записку коменданту Сукину:
«Каховского содержать лучше обыкновенного содержания. Давать ему чай и прочее, что пожелает, но с должной осторожностью. Содержание Каховского я принимаю на себя».
— Все, что я слышал от тебя, столь значительно, — сказал царь Каховскому на прощанье, — что я хотел бы видеть это запечатленным на бумаге. Пиши ко мне…