— Время расходиться, господа.
— Уже? — вскрикнула Катерина Ивановна и приникла к Сергею.
Он крепко поцеловал ее в побелевшие губы и с нежной силой отвел от себя ее конвульсивно вздрагивающие плечи.
Когда он вернулся в камеру, Мишель Бестужев, которого «неизреченною милостью» того, кто распоряжался последними часами жизни осужденных, поместили в один каземат с Сергеем Муравьевым, радостно вскочил ему навстречу.
— А я уж испугался, Сережа, что тебя нет так долго! Просто удивительно, как твое присутствие успокаивает меня. Ты это не признаешь за малодушие?
— Ты, Миша, самый отважный из нас, самый стойкий патриот, — тоном внушения ответил Сергей.
— А что я и сейчас не гоню надежды на милость? А что я, как и многие из нас, обо всем рассказал на этих проклятых допросах? — задыхаясь от волнения, спрашивал Бестужев-Рюмин.
— Мы знаем, как смело идет в бой русский солдат, — проникновенно ответил Сергей. — И кто же посмеет упрекать его в малодушии, если, будучи смертельно ранен, он застонет или закричит от боли, когда его, окровавленного, будут перекладывать на носилки? А раны душевные куда мучительней…
— Правда, Сережа. А что плачу?..
— Это твоя молодость плачет. Нервы у тебя слишком чутки… А перед народом, который увидит нас, когда нас поведут на эшафот, я уверен — ты будешь держаться так, чтобы всем было ясно, что, если для блага России, для ее свободы нужна наша смерть — мы с гордостью расстанемся с жизнью. Чтобы все видели, что не мы страшимся палача, а нас страшатся те, кто посылает нас на виселицу…
Бестужев близко подсел к Сергею и прислонил голову к его груди.
— Как ровно стучит твое сердце, Сережа! — с завистью произнес он. — Дивлюсь тебе: как ты мог вчера петь по просьбе кого-то из наших соседей по камере…
— Но если мое пение доставило некоторое удовольствие… — с улыбкой начал Сергей, но Бестужев перебил его:
— Знаешь, Сережа, о чем я думал, пока ты отсутствовал? Я вспоминал, что у маменьки в усадьбе всегда по весне бывало много цветов. И в лесу, и на полях, и в саду… И каждые цвели в свой черед: сперва ландыши, потом сирень, потом розы. Но превыше всего радовало меня цветение липы. Ландыш и роза точно для себя берегут свой аромат. Чтобы его вкусить, надо приблизиться к этим цветам, сорвать их… А вот когда цветут липы, — весь воздух напоен их сладостным благоуханием. Сидишь, бывало, у маменьки, слушаешь ее чудесную игру на клавикордах, а в открытые окна струится этот пленительный запах цветущей липы. Закроешь в упоении глаза — и начинает казаться, будто сами звуки благоухают липовым цветом…
— И у нас в Бакумовке весна прекрасна, — задумчиво произнес Сергей, — небо синее, как над Адриатическим морем, а под ним цветущая земля. Цветут яблони, вишни. Цветет Олесина любимая белая сирень. За рекой цветут душистыми полевыми цветами луга, а над ними вьются мохнатые шмели и мотыльки. Птицы в Бакумовке поют целыми капеллами.
Бестужев смотрел на Сергея затуманенными, широко открытыми глазами.
— Почему это мне вдруг вспомнился запах липы? — напряженно морща лоб, спросил он. — В самом деле, зачем я вдруг заговорил об этом?.. Ведь вот беда, никак не могу вспомнить.
Сергей стоял у стены, закинув голову и заложив руки за спину.
— Вспомнишь, Миша, непременно вспомнишь, — ответил он, не меняя позы.
— И вспомнил, — радостно встрепенулся Бестужев через несколько минут, — вспомнил, Сережа. Вот так же точно, как у маменьки в деревне самый воздух бывает напоен липовым цветением, так и теперь я во всем и всюду слышу запах жизни — сладостный и обольстительный. — Он вытянул перед собою руки и продолжал, прерывая сам себя глубокими вздохами: — Вот-вот, ужели ты не чувствуешь его? Он забился во все углы каземата… Он льется сквозь оконную решетку… Это от него все приобретает столь манящий свет и очертания. Видишь плесень на стене? Мне она представляется кружевным чудеснейшим узором, потому что она не что иное, как живое растение, грибок. Дай мне твою руку, — она такая теплая, живая. Да, да, она еще живая и потому прекрасна.
Он схватил руку Сергея и прижимался к ней то щекой, то губами, то проводил ею по своим плечам и жадно втягивал ее запах.
— Ты что-то шепчешь, Сережа? — вдруг поднял он голову.
Муравьев смотрел на него ласковыми темно-синими глазами.
— Я вспомнил Ламартина, Миша. Вот послушай:
К ним в камеру Мысловский не вошел.
Был уже второй час ночи, и надо было торопиться.
Когда все пятеро сошлись в коридоре, Мысловский молча обернулся к конвою, составленному из солдат Павловского гвардейского полка. Они раздвинулись, и пятеро представших друг перед другом, обманутых, истерзанных допросами, оговорами и изветами, всё забыли, кроме одного горячего желания: согреть последние минуты жизни друг друга.
— Прости, Кондратий, за то, что на допросе… — чуть слышно проговорил Каховский, когда Рылеев первый поцеловал его в дергающиеся губы.
— Молчи, молчи! — остановил его Рылеев. — Вы меня простите, братья, — со слезами в голосе громко просил он, обращаясь ко всем…— О, сколь счастлив я, что связующие нас узы любви, оборванные царем, вновь соединены! Не будьте грустны, Мишель, — ласково, как ребенка, ободрил он Бестужева-Рюмина.
Подушкин развернул принесенный узел и один за другим вытащил из него пять длинных небеленого полотна саванов. Солдаты помогли натянуть их на пятерых, скованных железом. Такие же негнущиеся белые колпаки надели им на головы.
— Последний маскарад, — пошутил Сергей Муравьев.
— Костюмы национальных героев, — с сарказмом откликнулся Пестель.
Подошел Сукин. Солдаты сгрудились вокруг пятерых в саванах и обнажили сабли. Один за другим, окруженные конвоем, двинулись осужденные по гулкому коридору к выходу.
Июльская ночь была тиха и задумчива. Кое-где в мутно-синей выси висели едва заметные звезды. Прошел дождь, и от земли поднимался белый туман.
— Больно уж сумно, братцы, — тихо проговорил молодой солдат, — душа стынет, на них глядючи, — он указал влажными глазами на конвоируемых.
— И то дрожь пробирает, — хмуро сказал другой.
Шагающий сбоку унтер насторожился, зорко оглядел конвойных и увидел росинки слез на нескольких безусых лицах…
В собор за Мысловским, тяжело прогремев цепями о ступени каменного крыльца, вошли только пятеро. Стали близко один возле другого. Сквозь холст саванов чувствовали живую теплоту друг друга и ею инстинктивно хотели согреть и успокоить свои души, потрясенные надвигающимся концом.
— «Содержит ныне душу мою страх велик, трепет неисповедим и болезнен есть», — молился Мысловский, и его слова отдавались в вышине темного купола дрожащим эхом.
— Да, да, страх велик и трепет неисповедим, — шептал вслед за священником Михаил Бестужев.
Услышав рядом с собой тихий вздох, Пестель, обернулся. Рылеев, устремив вверх блистающие невылившимися слезами глаза, шептал что-то с глубоким проникновением.
— Вы мне? — тихо спросил Пестель.
— Ведь Христос своею смертью смерть попрал, — ответил Рылеев. — Распятый, он стал сильнее живого…
— Там легенда, Рылеев, а за нас — жизнь, — твердо произнес Пестель.
— Пусть религия останется утешительницей для моей жены, — прерывисто проговорил Рылеев. — Пусть она не даст ей сломиться под налетевшей бурей несчастья…
Мысловский слышал их тихий разговор и продолжал горячо молиться:
— «Иже по плоти сродницы мои, и иже по духу братие и друзи — плачите, воздохните, сетуйте, ибо от