вас ныне разлучаются…»
«О них-то многие вздохнут и заплачут, — с тоскою думал Каховский о своих товарищах. — А вспомнит ли кто обо мне?»
И ярко, как ни разу за все пребывание в крепости, вспомнилась ему Софья Салтыкова. Легкомысленная и пылкая, кротко послушная отцу и все же решившаяся было против его воли тайно обвенчаться с Каховским, такая нежная в начале их любви и непонятно коварная, когда, под влиянием родных, вдруг отдала свою руку другому.
«Вспомнит ли она меня когда-нибудь? Или этот барон Дельвиг вовсе вытеснил меня из ее маленького сердца? Вот уж кто вспомнит Каховского непременно — так это дворовый человек брата, когда получит отказанное ему наследство».
«Наследство» это состояло из вещей, помеченных накануне в списке плац-майором Подушкиным: «Фрак черный суконный. Шляпа пуховая круглая, жилет черный суконный, косынка шейная черная, ветхая. Рубашка холстинная и сорок один рупь и пятьдесят копеек денег».
Отрывистый, короткий смех вырвался из сжатых губ Каховского.
— Чему вы, Каховский? — спросил Сергей Муравьев.
Каховский посмотрел в его мужественное лицо, в полные участия синие глаза.
— 'Так, вспомнилось нечто смешное… — И мысленно добавил: — «И о тебе, Сергей Иваныч, вспомянут с нежностью и слезами умиления. И имя Рылеева будет сиять, как неугасимая лампада. Лишь я, лишь один только я сгину, не оставив следа ни в чьем сердце…»
И сквозь туман тоски снова манящим огоньком мелькнула Софи Салтыкова.
«Скорей бы уж конец!» — Коротким, полным страдания вздохом Каховский как будто развеял этот все еще любимый образ.
А Мысловский поспешно доканчивал молитву «на исход души»:
— «Души рабов твоих: Кондратия, Петра, Павла, Михаила и Сергея, от всякия узы разреши и от всякия клятвы свободи, остави прегрешения им, яже от юности ведомая и неведомая, в деле и слове… Да отпустится от уз плотских и греховных и приими в мире души рабов сих: Сергея, Кондратия, Михаила, Павла, Петра… И покой… и покой их…»
Голос у Мысловского прервался. Он беззвучно прошептал последние слова молитвы. Всхлипнул и вытер слезы широким рукавом черной рясы. Потом несколько раз подергал за цепь, на которой висел нагрудный крест, и первым двинулся из собора.
За ним пошли только что заживо отпетые. Цепи их тяжелых кандалов бряцали о каменный церковный пол своеобразным заупокойным перезвоном.
К пустырю у крепостного вала, где стояла виселица, подошли, когда небо на востоке стало краснеть, как будто оно заливалось румянцем жгучего стыда.
Стыдно было небольшой толпе народа молча смотреть на то, что должно было совершиться на деревянном помосте.
Мучительно стыдно было гвардейскому полку, который привели присутствовать при казни.
Стыдно, до боли стыдно было музыкантам играть военный марш.
Люди боялись встретиться взглядом с осужденными и, потрясенные тем, что творилось у них на глазах, считали страшные минуты…
— А все же, — Рылеев весь подался в сторону Сенатской площади, — все же вот там прогремел вешний гром российской вольности. Пусть мы обречены ей в жертву, — глаза его просияли, голос зазвенел, — грядущие поколения довершат начатое нами…
Четверо его товарищей тоже обратили взоры туда, где в прозрачном воздухе рассвета проступали контуры памятника Петру. Над ним, как паруса при штиле, замерли легкие облака, едва позолоченные лучами еще невидимого солнца…
Какой-то человек, плотный и коренастый, подошел к виселице и поставил скамью между двух серых с надрубами топора столбов.
Вскарабкавшись на нее, он поплевал на свои широкие ладони и стал что-то делать с висящими на перекладине веревочными петлями. Петли, покачиваясь, касались одна другой, а угловатый человек, гнусавя и подергиваясь, бормотал какие-то слова. Он был нерусский, и его никто не понимал.
Михаил Бестужев-Рюмин остановившимся взглядом смотрел на виселицу.
— Ultima ratio regis note 44, — кивая на нее, проговорил с усмешкой Пестель.
Наконец, палач спрыгнул со скамьи на взрыхленную возле эшафота землю, глубоко уйдя в нее рыжими сапогами.
К нему, пригнувшись в седле, подскакал петербургский генерал-губернатор Голенищев-Кутузов. Выразительно проведя рукой по шитому вороту своего мундира, он спросил:
— Можно?
Палач утвердительно кивнул головой.
Голенищев пришпорил коня. Через минуту он с трудом сдержал его возле генерала Чернышева, тоже гарцевавшего верхом на пегом жеребце.
— Дайте знак начинать, генерал! — приказал Голенищев-Кутузов.
Чернышев поднял саблю. Забил барабан… Мысловский стал подносить к губам осужденных крест.
— Вы точно разбойников сопутствуете нас на казнь, — сказал ему Муравьев-Апостол.
— Это… вы-то… разбойники!.. — не в силах больше сдерживать слезы, прерывисто ответил Мысловский.
Бестужев замигал покрасневшими веками, но Сергей приласкал его своим лучистым взглядом, и Мишель шумно, как воду, проглотил подступившие рыдания.
Когда, спотыкаясь в длинных до пят саванах и цепях, приговоренные медленно взошли на нестроганый помост и стали на доску под петлями, они еще раз простились сначала глазами, а потом, повернувшись, коснулись друг друга связанными за спиной руками.
— Натяните им на глаза колпаки! Доски, доски аспидные с надписями повесьте! — командовал генерал- губернатор.
— Ну, это уж как будто бы ни к чему, — пожал плечами Сергей.
Но широкие шершавые ладони поднялись над головами приговоренных, и белые колпаки закрыли их лица, озаренные каким-то необычайно прекрасным, подвижным и лучистым, как северное сияние, светом.
Солдат с лицом белым, как мел, подал палачу пять досок с надписью «цареубийцы», и эти ярлыки повисли у них на груди.
— Рылеев умирает как злодей! Да помянет его Россия! — прокатился по эспланаде крепости зазвучавший былой силой голос Рылеева.
— Барабанщики, дружней! — надрывно закричал Чернышев.
Рассыпавшаяся барабанная дробь заглушила вопль ужаса, вырвавшийся у всех, кто смотрел на виселицу,
Над рухнувшей в яму доской в предсмертных конвульсиях вздрагивало два тела.
Чернышев и Голенищев взапуски подскакали к эшафоту и заглянули в яму. На дне ее шевелились трое остальных.
— Веревки оборвались, что ли? — хрипло спросил Чернышев.
— Никак нет, — лязгая зубами, ответил плац-майор, — они должно, отсырели… и тела соскользнули…
— Поднять и повесить!
— Немедля вешать! — распоряжались генералы.
При помощи солдат из ямы выбрались трое. К их саванам прилипли черные комья земли. Белый колпак на лице Рылеева алел яркими пятнами крови. Кровь струилась и за ухом у Каховского.
— Голенищев! — раздался из-под колпака надломленный страданием голос Рылеева. — Дайте палачу ваши аксельбанты, чтобы нам не умирать в третий раз.
Голова Каховского судорожно задергалась под колпаком:
— Передай, подлец, нашему тирану, чтобы он радовался: мы погибаем в мучениях…