— Сыграйте мне Бетховена, — попросил Лунин.
— Конечно, вашу любимую «Героическую симфонию»? — с уверенностью спросила Марья Николаевна.
Лунин помог ей найти ноты и, пока она играла, сидел неподвижно, изредка шепча в восторге:
— Какое неисчерпаемое вдохновение! Какая мощь!..
Когда она исполнила последние аккорды, он глубоко вздохнул:
— Я не знаю ничего лучше этой музыки.
— Наша Жозефина рассказывала, что Бетховен посвятил эту вещь герою французской республики, консулу Бонапарту, — сказала Марья Николаевна.
— Да. Но когда он провозгласил себя императором, Бетховен разорвал свое посвящение, — задумчиво проговорил Лунин.
— Хотите, я вам сыграю листовскую «Quasi una fantasia», — перелистывая ноты, предложила Марья Николаевна. — Я очень люблю ее.
Лунин поднял на нее серьезный и в то же время восхищенный взгляд.
— Вероятно, потому, что вы и есть тот цветок между двух бездн, о которых говорит Лист в объяснениях к своей пиесе.
Марья Николаевна взяла первые аккорды, но в этот момент послышался шум подъехавших дрожек, и она опрометью бросилась из комнаты.
— Не волнуйся, Маша, — быстро подходя к ней, заговорил Волконский, — возможно, гроза пройдет стороной.
— Дети?.. — тревожно вырвалось у Марьи Николаевны.
— Сейчас все расскажу, — разматывая шейный шарф, говорил Волконский.
Марья Николаевна впилась в его хмурое лицо выжидательным взглядом.
— Милость, видите ли, монаршую объявить вызывал, — пожимая руку Лунина, продолжал Волконский. — Сыновей наших, буде мы на это согласимся, мы вправе отдать в военные учебные заведения с тем, что в правах дворянства они будут утверждены по выходе из корпуса, только если заслужат сего нравственным поведением, хорошими правилами и успехами в науках… Дочерей также можем отдать в учебные заведения, состоящие под надзором правительства.
— Так ведь это хорошо, в Иркутске есть гимназии… — произнесла с облегчением Марья Николаевна.
Волконский иронически улыбнулся.
— Интересно, по каким причинам царь от рукоприкладства переходит к подобному рукоположению? — желчно спросил Лунин.
— Причины не столь важны, — ответил Волконский. — Но слушайте, слушайте! Милость эта связана со следующими кондициями: детям обоего пола не дозволять носить фамилий, коих невозвратно лишились их отцы.
Волконская, как бы от испуга, втянула голову в плечи:
— Как же без фамилии? Я что-то не понимаю, Сергей…
— Фамилии предложено давать по именам отцов, то есть мои дети будут называться Сергеевы, Муравьева — Никитины…
Марья Николаевна привстала с места.
— Что же вы ответили?
Лунин тоже остановил на Волконском испытующий взгляд.
Мы с Никитой и Трубецким тут же отказались, и только Давыдов немедля согласился.
— Неужто? — ахнула Улинька, которая неслышно возилась у буфета.
Волконский молча кивнул головой и продолжал:
— Рупперт ужасно рассердился. Стал попрекать нас неизъяснимым упрямством и себялюбием. Грозил донести Бенкендорфу, что вместо умиления и благоговения, с коими нам следовало бы принять милосердную волю царя, мы обнаружили суетность и противоречие, свойственные закоренелым преступникам. Трубецкой пробовал было указать на то, что лишение фамильного имени отцов применяется в отношении незаконнорожденных и накладывает на чело матерей незаслуженное ими пятно. Но Рупперт приказал нам в течение сорока восьми часов письменно изложить ответы.
— Что же ты напишешь? — упавшим голосом спросила Марья Николаевна.
— Я напишу, что здоровье моего сына еще настолько слабо, что самое путешествие его из Сибири в Россию для поступления в кадетский корпус может стать для него пагубою и что дочь моя еще совсем ребенок, коему заботы матери ничто заменить не может.
— И непременно напиши, — настойчиво произнесла Волконская, — что мое существование так совершенно слито с благополучием и жизнью моих детей, что одна мысль о возможности разлуки с ними затемняет мой разум… И что дети наши не должны вступать в свет с мыслью, что их житейские выгоды куплены ценой страданий и, быть может, даже ценою жизни их матери…
Прижав платок к глазам, она почти выбежала из гостиной. Натыкаясь в темноте неосвещенных комнат на мебель, она вошла в детскую и наклонилась над спящей дочерью. Несколько слезинок упало на голое плечико девочки. Марья Николаевна осторожно вытерла его концом одеяла, выпрямилась и пошла к сыну.
Из его комнаты слышался необычайно взволнованный голос Сабинского.
Марья Николаевна остановилась на пороге. За партой спиной к двери сидел Миша, а рядом, сложив руки крестом на груди, стоял Сабинский. Уши у мальчика ярко рдели под светом стеклянного абажура, а голова, приподнятая к учителю, подалась вперед в напряженном внимании.
Они оба не заметили прихода Марьи Николаевны. Упрямо нагнув голову, Сабинский смотрел перед собой сузившимися от ненависти глазами и тяжело переводил дыхание. И Мише казалось, что перед ним стоят те представители города Варшавы, о которых ему сейчас рассказывает Сабинский. Они слушают царя Николая, бросающего в их смятенные ряды угрозы самовластной расправы.
— Вы достаточно взрослы, Мишель, — говорил Сабинский, — чтобы понять те чувства, которые волновали нас, когда император Николай говорил с нами в Лазенском дворце. Он был взбешен, узнав, что в дни восстания в Варшавском костеле была отслужена панихида по Пестеле, Рылееве, Муравьеве-Апостоле, Каховском и Бестужеве-Рюмине и гроб с начертанными на нем именами этих казненных патриотов был пронесен по улицам Варшавы. Мы пытались в самых изысканных выражениях просить пощады для поруганной Польши. Но царь не пожелал нас слушать. Он предпочел говорить сам. И я на всю жизнь запомню его падающие, как удары хлыста, слова.
Сабинский хрустнул пальцами и, не глядя на своего ученика, продолжал:
— О, как он издевался над нами! Он имел наглость сказать, что мы черной неблагодарностью заплатили императору Александру, который сделал из нас цветущую нацию… Александр Первый! Этот величайший позер, какого когда-либо знал свет! Этот компановщик лживых обещаний, злостный банкрот, цинично обманувший своих доверителей!..
Сабинский совсем забыл, что перед ним сидит худенький мальчик с пылающими от волнения щеками. Он как будто видел перед собой фигуру ненавистного поработителя Польши с грозно поднятым пальцем. Подражая царю, он жестко отчеканивал:
— «Поляки, если вы будете упрямо лелеять мечту отдельной национальности, бредни о независимой Польше и тому подобные химеры, вы только накличете на себя большие несчастья. По повелению моему воздвигнута здесь цитадель, и я вам объявляю, что при малейшем возмущении я прикажу разгромить ваш город. Я разрушу Варшаву и уж, конечно, не отстрою ее снова». Он назвал данную Польше Александром I конституцию «покойницей» и распорядился поставить ларец с нею в ногах гробницы своего брата. Отхлестав нас таким образом, царь поехал, прежде всего, осмотреть цитадель, о которой он упомянул. И остался очень доволен, увидев, что дула ее орудий действительно направлены на Варшаву.
— Неужели он мог бы это сделать? — с ужасом воскликнул Миша.
Сабинский потер лицо руками, оглянулся по сторонам и, только сейчас заметив Марью Николаевну, смущенно поклонился ей.
Она подошла к сыну и нежно погладила по разгоряченной щеке, потом спокойно обратилась к Сабинскому: