Фредерик Марриет
Приключение Питера Симпла
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Если я и не могу сказать, что моя жизнь была полна дерзких и опасных подвигов, то, к счастью, мне не приходится и сознаваться в тяжких преступлениях. И если я не возвышусь в глазах читателей доблестью и ревностным служением отечеству, то, по крайней мере, я могу претендовать на признание моих заслуг в усердном и настойчивом исполнении своего долга.
Каждый из нас по-разному наделен свыше и каждому назначен свой жизненный путь. Но тот, кто довольствуется тем, что идет, а не бежит сломя голову по намеченной ему стезе, хотя и не так быстро добирается к цели, но имеет то преимущество, что, достигнув ее, не задыхается и не падает с ног от усталости. Я не собираюсь утверждать, что в моей жизни не было приключений. Я только хочу сказать, что во всем том, что со мной происходило, я был скорее пассивным, чем активным действующим лицом, и не искал тех приключений, о которых буду рассказывать.
Припоминая свои детские годы, я думаю, что если бы мне было позволено самому избрать свое ремесло, то я, по всей вероятности, поступил бы в ученики к портному. Дело в том, что я всегда завидовал комфорту, с каким они располагаются за своими рабочими столами, позволяющими им свысока обозревать праздношатающихся и деловитых прохожих, беспрерывно заполняющих главную улицу провинциального городка, вблизи которого я провел первые четырнадцать лет своей жизни.
Но мой отец, младший сын в знатной дворянской семье, священник англиканской церкви, имел приличный доход и был честолюбив, чего нельзя сказать о его сыне.
В нашем роду с незапамятных времен существовал варварский обычай приносить в жертву военно- морскому могуществу родины глупейшего в семействе. Поскольку этот обычай я считал разумным, то не имел оснований выражать недовольство. И в четырнадцатилетнем возрасте я был отобран в качестве такой жертвы.
Когда об этом было объявлено многолюдной толпе моих тетушек и кузин, собравшихся у нас на празднование Нового года, не раздалось ни одного голоса против. Наоборот, этот выбор был встречен единодушным радостным одобрением. Такое всеобщее признание моей пригодности к этой роли, разделяемое моим батюшкой, поглаживавшим меня рукой по голове, льстило мне. Я чувствовал гордость — но увы! — так же бессознательно, как теленок с позлащенными рогами, забавляющийся цветами гирлянды, которая ясно говорит всем, кроме него самого, о готовящейся ему участи. Я даже ощущал — или воображал, что ощущаю — в себе малую толику воинского пыла, и предо мной носился призрак моего будущего величия, а в отдаленной перспективе мерещилась карета четверней и столовое серебро. Но это призрачное видение исчезло прежде, чем я успел разглядеть его как следует из-за вполне реальной физической боли, причиненной мне старшим братом Томом. Получив от отца поручение снять нагар со свечи, он воспользовался моей рассеянностью и всунул мне в левое ухо кусок тлеющего фитиля.
Так как история моя не очень коротка, то я не стану слишком останавливаться на ее начале. Объявлю только читателю, что мой отец, живший в северной Англии, не счел нужным послать меня в тот городок, вблизи которого мы жили, а спустя четыре недели после решения, о котором я упомянул, отправил меня в Лондон снаружи почтовой кареты, снабдив на дорогу только одеждой зеленого цвета и полудюжиной рубашек. Во избежание всяких недоразумений в подорожном листе к моему имени было приписано: «Доставить к мистеру Хандикоку, на Сен-Клементскую улицу, № 14; провоз оплачен».
Мое расставание с семейством было поистине трогательным. Мать горько плакала, ибо, как все матери, она любила самого глупого из своих сыновей более всех прочих; сестра плакала, потому что плакала мать, а Том горланил громче всех, потому что был наказан в это время отцом за разбитое окно, четвертое на той неделе. В продолжение всего этого отец с нетерпением гулял взад и вперед по комнате: мы задерживали его обед, а он любил это единственное чувственное наслаждение, дозволенное его сану.
Наконец я отправился. Я плакал до тех пор, пока глаза мои не покраснели и не распухли до того, что веки сделались едва заметными. Слезы и грязь расписали мои щеки, подобно изразцам печи. Еще до окончания всей этой сцены, беспрестанно утирая слезы и сморкая нос, я промочил платок до последней нитки. Брат мой Том с добротой, делавшей честь его сердцу, предложил мне свой собственный и сказал, бросив на меня взгляд, в котором чувствовалась братская забота: «На тебе мой платок, Питер, он сух, как кость».
Но батюшка не хотел дожидаться, пока второй платок подвергнется участи первого. Он повел меня через зал, где, пожав руки всем мужчинам и поцеловав всех девушек, выстроившихся в ряд и закрывших глаза своими передниками, я расстался с родительской кровлей.
Кучер проводил меня до станции, с которой мы должны были отправиться. Втиснув меня в середину между двумя толстыми старухами и уложив мой маленький узелок, он поклонился, и через несколько минут мы уже катили по дороге в Лондон.
Я был слишком огорчен, чтобы в продолжение путешествия обращать на что-либо внимание. Приехав в Лондон, мы остановились в гостинице под вывеской «Синий Кабан» на улице, названия которой не помню. Я никогда не видал и не слыхал о подобном звере, но он действительно был страшен: пасть его открыта и из нее торчали необыкновенно большие клыки. Меня удивляли в нем всего более клыки и копыта из чистого золота. Кто знает, думал я, может быть, в какой-нибудь из дальних стран, которые мне суждено посетить, я встречу и застрелю такое страшное чудовище? С какой поспешностью я отрежу тогда эти драгоценные части и с какой радостью по возвращении положу их к ногам моей матушки как приношение сыновьей любви! При этом мысль о матери снова вызвала слезы.
Кучер бросил кнут трактирному конюху, а вожжи на спины лошадей и слез с козел.
— Ну, молодой джентльмен, — сказал он, — здесь мы остановимся.
Потом, опустив ступеньки кареты, помогая мне выйти, он сказал носильщику:
— Билл, доставь молодого джентльмена и его сундук по этому адресу. Пожалуйста, — обратился он ко мне, — не забудьте кучера, сэр.
Я ответил, что, конечно, не забуду его, если ему того хочется, и пошел прочь вместе с носильщиком.
— Ха, он дурак — это верно! — воскликнул кучер, лишь только я отошел.
Я благополучно прибыл на Сен-Клементскую улицу в дом мистера Хандикока. Впустив меня, горничная наградила носильщика за причиненное ему из-за меня беспокойство шиллингом и указала мне на лестницу, ведущую в гостиную, в которой я нашел миссис Хандикок.
Миссис Хандикок была низенькая, худощавая женщина, то и дело кричавшая с верхней ступеньки лестницы на слуг, находившихся внизу. В продолжение всего времени, которое я провел у нее в доме, я ни разу не видал, чтобы она читала книгу или занималась шитьем. У нее был огромный серый попугай, раздиравший уши своим неприятным криком, но я до сих пор не могу сказать, чей голос был более пронзителен — птицы или хозяйки. Впрочем, она была очень учтива и ласкова со мной, хотя и надоедала десять раз в день расспросами о том, когда я получил последнее известие о моем дедушке лорде Привиледже.
Я заметил, что она задавала подобные вопросы каждому, кто попадал случайно в ее дом. Я еще не просидел с нею и десяти минут, а узнал уже, что она «уважает моряков, потому что они защитники и хранители короля и родины», что «мистер Хандикок возвратится домой в четыре часа, и тогда мы сядем за стол». Сообщив мне эти сведения, она вскочила со стула и, стоя на верху лестницы, закричала кухарке:
— Джемайма, а Джемайма! Приготовь нам треску вареную, а не жареную.
— Нельзя, мэм, — отвечала Джемайма, — она уже обваляна в сухарях от головы до хвоста и вся изжарена.
— Ну, хорошо, Джемайма, — тогда оставь все так, как есть, — сказала леди. — Не суйте палец в клетку попугая, мой милый: он сердится на чужих. Мистер Хандикок придет домой в четыре часа, и тогда мы сядем обедать. Любите вы треску?
Так как я с нетерпением ожидал мистера Хандикока и обеда, то не без удовольствия услышал бой