жизни.

— Это правда, Питер, — ответил он, — но есть драгоценный камень, называемый надеждой, которую иной находит на дне своего сундука, когда он уже совсем пуст, а потому мы не должны терять ее из виду, но стараться спастись, если можно; впрочем, чем меньше мы будем говорить об этом, тем лучше.

Через несколько минут мы были уже на месте. Дверь отворилась, нас со своими узелками (мы захватили с собою немного, ибо полковник обещал прислать наше остальное имущество, лишь только мы известим его о нашем местопребывании) грубо втолкнули внутрь. Холод пробежал по всему моему телу, когда дверь снова затворилась и лязгнули тяжелые задвижки.

Хотя в тюрьме было не совсем темно, но загнанные туда так внезапно и привыкшие к яркому блеску солнца, мы сначала не могли ничего видеть; когда же к нам вернулось зрение, то увидели себя в кругу английских матросов, числом около тридцати. Большая часть из них сидела на полу или на сундуках с узелками с платьем, которое им удалось спасти; они беседовали друг с другом или играли в карты или в кости.

Наше появление, казалось, нисколько не возбудило их интереса; подняв глаза и удовлетворив минутное любопытство, они снова продолжали заниматься каждый своим делом. Я часто удивлялся чувству эгоизма, преобладавшему в них. Надеясь встретить во всех живое участие и сострадание, я был оскорблен с первого раза этой холодностью, но впоследствии она уже не поражала меня. Некоторые из этих несчастных провели целые месяцы в тюрьме, между тем как самое короткое заключение в состоянии породить это равнодушие к несчастьям ближнего, столь удивившее меня.

В самом деле, когда мы входили, один из игравших в карты, взглянув на нас, весело закричал:

— Ура, ребята! Чем больше нас, тем веселее.

Казалось, то обстоятельство, что и другие были такими же несчастными, как он, доставляло ему живое удовольствие. Мы постояли около десяти минут, осматриваясь.

— Пора и нам бросить якорь, — заметил наконец

О'Брайен, — дурной грунт лучше бездонья.

Мы присели в уголке на наших узлах, молча созерцая представлявшееся нам зрелище. Я не мог говорить, удрученный сознанием своих бедствий.

Я думал об отце и матери, оставленных в Англии, о моем капитане и товарищах, так весело плававших теперь на фрегате, о ласковом полковнике О'Брайене, о моей милой маленькой Селесте, и слезы заструились по моему лицу, между тем как эти сцены прошедшего счастья мелькали в моем воображении.

О'Брайен также молчал и только раз проговорил:

— Это плохое дело, Питер.

Мы пробыли в тюрьме уже около двух часов, когда подошел к нам детина в грязной, оборванной куртке с бледным, испитым лицом.

— Я вижу по вашим мундирам, — сказал он, — что вы так же, как и я, офицеры.

О'Брайен посмотрел на него с минуту и потом ответил:

— Клянусь душой и честью, вы более проницательны, чем я, потому что в вас я этого не вижу; но я готов верить вам на слово. Позвольте спросить, какой корабль имел несчастье потерять человека с таким положением в службе короля?

— Я служил на катере «Снаппер», — отвечал молодой парень, — и попал в плен вместе с призом, который капитан поручил мне доставить в Гибралтар. Но они не хотят верить, что я офицер; я требовал себе офицерское помещение и паек — мне отказали.

— Хорошо, — ответил О'Брайен, — но нас знают, что мы офицеры, для чего же нас заперли здесь вместе с простыми матросами?

— Я полагаю, вас поместили сюда на время, — отвечал мичман катера, — но для чего, это мне неизвестно.

Нам это было точно так же неизвестно и только впоследствии узнали мы, как видно будет из нашего рассказа, что офицер, принявший нас от кирасиров, некогда поссорился с полковником О'Брайеном. Узнав от кирасиров, что мы были в большом почете у полковника О'Брайена, он решил всеми средствами мучить нас; в рапорте о нашем прибытии нарочно пропустил слово «офицеры» и поместил нас вместе с прочими матросами.

— Мне плохо приходится без офицерского пайка, — продолжал мичман, — они кормят меня одним черным хлебом и дают только по три су в день. Если бы на мне был мой новый мундир, они не стали бы оспаривать моего офицерского достоинства, но негодяи, отнявшие у меня приз, украли также всю мою одежду, и мне ничего не осталось, кроме этой старой куртки.

— Ну, — ответил О'Брайен, — в другой раз вы будете больше ценить опрятную одежду. Вы, мичманы катеров и канонерских судов, так нечистоплотны, что офицеры фрегатов с трудом видят в вас офицеров и еще меньше джентльменов. Ваша наружность так отвратительна, что, когда мы встречаемся с вами на верфи, то стараемся обойти вас как можно дальше; как же ожидать, чтобы иностранцы поверили, что вы офицеры или джентльмены? По совести я вполне оправдываю французов, потому что даже мы, англичане, не имеем никаких доказательств того, чтобы вы были офицером, кроме ваших собственных слов.

— Как больно, — заметил молодец, — подвергаться таким нападкам от своего собрата офицера! Побудьте здесь немного, и мундир ваш будет так же грязен, как и мой.

— Правда, мой милый, — отвечал О'Брайен, — но мне останется в утешение мысль, что хоть я и не джентльменом выйду из тюрьмы, но, по крайней мере, вошел в нее джентльменом. Покойной ночи, приятного сна!

Слова О'Брайена отзывались досадой; однако ж он всегда был замечательно чисто и хорошо одет, как замечательно хорошо сложен и красив собой.

К счастью, нам недолго пришлось оставаться в этой отвратительной яме. После бедственной ночи, которую мы продремали, сидя на узлах и опершись спинами о сырую стену, нас разбудил на рассвете шум отодвигаемых задвижек. Затем нам было велено выйти на тюремный двор. Отряд солдат с заряженными ружьями выгнал пленных, как стадо овец, на двор, где нас расставили попарно. Конвоем командовал тот же самый офицер, который приказал нас отвести в тюрьму. О'Брайен вышел из рядов и, обращаясь к солдатам, объявил, что мы офицеры и что с нами не имеют права поступать, как с простыми матросами. Французский офицер ответил, что он знает это лучше нашего и что мы просим непринадлежащие нам мундиры. Это рассердило О'Брайена до крайности; он назвал офицера лжецом и потребовал удовлетворения, утверждая, что его соотечественник, полковник О'Брайен, в городе Сете принял его два месяца тому назад на честное слово в собственный свой дом, что достаточно доказывает его офицерский чин.

Это привело офицера в такую ярость, что он бросился на О'Брайена, втолкнул его в ряды и, выхватив пистолет, грозил прострелить ему голову.

— Я глубоко запрячу в карман эту обиду, — произнес О'Брайен, возвратясь в ряды и бросая взгляд на офицера, — выну ее на свет впоследствии при более благоприятных обстоятельствах.

Мы выступили в путь, идя попарно, с двумя барабанщиками впереди и с толпой народа сзади, сбежавшегося поглазеть на нашу процессию. Под бой барабанов мы скоро вышли из города. Офицер, командовавший конвоем, ехал верхом с обнаженной шпагой, галопируя взад и вперед вдоль наших рядов на маленькой лошадке, горячась, ругаясь и раздавая удары саблей плашмя пленникам, не соблюдавшим своего места в колонне. У городских ворот к нам присоединился другой отряд пленных; офицер скомандовал остановиться и объявил с помощью переводчика, что всякий, кто попытается бежать, будет немедленно расстрелян. Выслушав это, мы отправились к месту назначения.

В течение первого дня нашего путешествия ничего замечательного не произошло, исключая разве что любопытный разговор между О'Брайеном и одним из французских солдат о сравнительной храбрости обоих народов.

В числе прочих доказательств О'Брайен привел французу то, что соотечественники его не могут устоять против английских штыков не из-за недостатка храбрости, а потому, что слишком корректны. В этот день на стоянке мы пообедали одним черным хлебом, который запивали кислым вином. О'Брайен упросил одного солдата купить нам чего-нибудь поделикатеснее, но офицер, узнав об этом, рассердился и услал солдата в арьергард.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату