трудом спасся, потому что боты были уже у самого брига; некоторое время они даже гнались за мной, но так как ялик и катер повернули назад, чтоб помочь мне, то они прекратили преследование.
Вообще, эта экспедиция была хорошо спланирована и выполнена. Мы потеряли только мистера Чакса; раны прочих оказались не смертельны. Капитан Кирни был вполне доволен нами, как и адмирал, когда ему донесли об этом. Правда, капитан Кирни немного сердился за свою куртку и послал ко мне спросить, почему я не снял ее с мистера Чакса и не привез на корабль. Не желая открывать истину, я отвечал, что не хотел беспокоить умирающего, притом же куртка так замарана кровью, что он не стал бы носить ее; это, впрочем, была правда.
— По крайней мере, вы должны привезти мои эполеты, — возразил он. — Но вы, мичманы, ни о чем, кроме лакомств, не думаете.
В эту ночь я стоял в первой вахте; ко мне подошел квартирмейстер Суинберн и просил описать нашу вылазку, так как он в ней не участвовал.
— Что ж! — сказал он. — Этот мистер Чакс, кажется, был славным боцманом; жаль только, что он слишком много давал воли своему убедителю. Он был дельный малый и знал свои обязанности.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
В жизни моей я не помню ни одного случая, который бы запал мне в душу так тяжко, как смерть бедного мистера Чакса, в которой я не сомневался. Думаю, скорбь моя была такой глубокой потому, что, когда я вступил на службу, все считали, как и в моей семье, что я был дурачком, и только мистер Чакс и О'Брайен относились ко мне иначе. Благодаря их сочувственному обхождению я задумал исправить положение и стремился к достижению этой цели. Я полагаю, что не один ребенок мог бы стать также дельным человеком, если бы в окружающих находил к себе участие, вместо того чтобы подвергаться презрению и осмеянию. Он против воли попадает на дурную дорогу и с отчаяния, потеряв всякую уверенность в себе, предается пороку, ведущему к гибели.
О'Брайен не очень-то любил чтение, но замечательно играл на флейте и имел недурной голос. Главными занятиями его были игра на флейте и пение. Но хотя он сам и не учился, однако меня каждый день заставлял приходить в свою каюту на час или два, где я рассказывал ему содержание какой-нибудь прочитанной мною
— Сегодня я немного прочел, О'Брайен, потому, что думал о несчастном мистере Чаксе.
— Это хорошо, Питер; никогда не забывай друзей в несчастье: их немного будет в твоей жизни.
— Хотел бы я знать, умер ли он?
— Я не могу на него ответить; впрочем, если тебя прошибет ядро, то это не продлит твоей жизни. Он бы не умер, если бы мог не умереть, особенно когда на нем капитанская куртка.
— Да, он всегда хотел быть джентльменом, что довольно глупо со стороны боцмана.
— Не совсем-то глупо, Питер; а вот с твоей стороны глупо говорить, не думая. Кто из товарищей мистера Чакса может укорить его в каком-нибудь низком или дурном поступке? Никто. А почему? Потому что он всегда старался быть джентльменом, и это стремление возвышало его. Тщеславие — глупая обезьяна, которая может заставить нас засунуть голову между ног и опрокинуться; но гордость — статный конь, который невредимо переносит нас через грязь и дает возможность опередить других. Мистер Чакс был горд, а это похвально даже в боцмане. Как часто тебе приходилось читать, что лица, вышедшие из ничтожества, делались великими людьми? Это, разумеется, благодаря талантам, но талантам, соединенным с гордостью, которая подстегивала их, а не с тщеславием, которое только мешало бы в жизни.
— Ты прав, О'Брайен; я сказал глупость.
— Не бойся, Питер, ничего, нас никто не слыхал. Ты обедаешь сегодня в каюте?
— Да.
— И я тоже. Капитан сегодня превзошел самого себя: он мне рассказал две или три истории, едва не подорвавшие уважения, которое я обязан оказывать ему на квартердеке.
— Я боюсь, он неисправим, — возразил я, — но сказки его никому не вредят: это, что называется, безвредная ложь. Не думаю, чтоб он позволил себе ложь, затрагивающую честь джентльмена.
— Всякая ложь, Питер, не красит джентльмена, как безвредная, так и вредная; хотя, конечно, тут есть разница. Однако позволять себе первую — опасная привычка, потому что безвредная ложь ведет к вредной.
В одном только случае она извинительна — это когда ты хочешь обмануть неприятеля. Здесь любовь к отечеству допускает ложь, и потому, что ты идешь на нее против воли, она становится, некоторым образом, добродетелью.
— Что там за размолвка произошла между начальником морского отряда и мистером Филлотом?
— Ничего в сущности. Начальник отряда немного щепетилен и видит обиду там, где ее нет. У мистера Филлота дурной язык, но доброе сердце.
— Да, жалко!
— Очень жалко: он хороший офицер. Дело в том, Питер, что молодые офицеры склонны подражать своим начальникам, а потому молодых джентльменов нужно всегда помещать к капитанам-джентльменам. Филлот в лучшее время служил под начальством капитана Балловера, который известен как человек, привыкший выражаться дурно и неприлично. Что вышло? Филлот и многие другие, служившие с Балловером, переняли его дурную привычку.
— А я так думаю, О'Брайен, что чувства, оскорбляемые в тебе неприличными словами, будут предостерегать тебя от них, когда ты поднимешься в службе.
— Питер, это чувство появляется только вначале, потом негодование притупляется, и ты становишься равнодушным и забываешь, что оскорбляешь других; таким образом привычка эта укореняется, к величайшему стыду и унижению. Но пора одеваться к обеду; советую тебе отправиться натощак, а то я уж нагрузился.
Мы сошлись за столом капитана, отличавшегося, по обыкновению, богатым выбором блюд, хотя кушанья были чуть лучше обыкновенного корабельного пайка. Конечно, мы были уже некоторое время в крейсерстве, и это оправдывало отчасти капитана, однако таких незапасливых капитанов мало.
— Я боюсь, джентльмены, вам не очень понравится мой обед, — заметил капитан, когда снял с блюд из накладного серебра крышки, — но на службе надо довольствоваться тем, что есть. Мистер О'Брайен, не угодно ли вам горохового супа? Я помню, что ел и хуже во время одного крейсерства. Мы тринадцать недель были в воде по колено, и пробавлялись одной сырой свининой, так как невозможно было зажечь огонь.
— Позвольте спросить, где это случилось, капитан Кирни!
— Около Бермудских островов. Мы семь недель крейсировали, не находя их, и начали думать, что и они тоже в крейсерстве.
— Я полагаю, сэр, бросив якорь, вы рады были видеть огонь и опять приняться за вареную пищу? — заметил О'Брайен.
— Извините, — возразил капитан Кирни, — мы так привыкли к сырой пище и мокрым ногам, что долго после того не могли есть ничего вареного и постоянно старались мочить ноги, опустив их через борт. Я сам видел, как один матрос поймал рыбу и тут же съел ее живую; вообще, если бы я не отдал на этот счет строжайших приказаний и не перепорол бы дюжины матросов, они до сих пор ели бы сырое. Сила привычки удивительна.
— Это правда! — сухо заметил мистер Филлот, подмигивая нам: он намекал на невероятные истории капитана.
— Это правда! — повторил О'Брайен. — Мы замечаем соломинку в глазу ближнего и не видим бревна в собственном.
И О'Брайен подмигнул мне, намекая на склонность мистера Филлота к сквернословию.
— Я некогда знал, — продолжал капитан Кирни, — женатого человека, который всегда спал, положив руку на голову своей жены, и из-за этого не позволял ей надевать ночной чепец. Она умерла, и с тех пор он никогда не ложился в постель без чучела, сделанного из платья, на которое клал руку, — вот какова сила привычки!