— Но здесь просторнее, чем я думала, — сказала Гонория. — • Иди ко мне, братец; тебе есть место подле меня.
— Нет, нет, Гонория! — отвечал я, вздрогнув. — Спи, а я стану сидеть и беречь тебя; мне совсем не хочется спать.
— О, если так, то и я лучше сойду к тебе. Зачем мне одной пользоваться покоем и безопасностью? Ведь я говорю, что здесь есть для тебя место. Почему же ты не хочешь лечь со мною? Разве я не сестра твоя? Разве ты не признаешь меня? Разве воля твоих родителей… О, Боже! Где они теперь… Воля наших родителей, Ардент, не священна для тебя? Иди, мой друг. Не отвергай меня!
— Ах, Гонория! Ты моя сестра, моя добрая, невинная сестра! Но, пожалуйста, не принуждай меня; я дал клятву не спать эту ночь.
Гонория не возражала. Глубокая тишина водворилась вокруг нас. Я сидел, опустив голову на руки, и думал. Я думал о моих добрых родителях и о сестре, которую дала мне не природа, но их воля. О, нет! Природа слишком мудра: она не сделала бы такой ошибки. Но для честного человека закон человеческий так же свят, как и закон природы: Гонория была мне сестрой!.. Родители мои, если они живы, никогда не согласятся нарушить великодушного акта, который составили и подписали их нежные и благородные сердца. Если они погибли, тогда мой долг — заботиться о его нерушимости. Положение мое было, я думаю, единственное в свете: лоскуток бумаги, исписанный по-испански, смешал естественные места наши, мое и Гонории, в природе! Произвол людей учредил между нами против нашей воли отношения, и люди уже не могли уничтожить этих отношений!.. Я заплакал. В этих горестных думах прошло с полчаса. Вдруг я услышал голос Гонории:
— Ардент, я не могу заснуть.
— Отчего, Гонория?
— Мне страшно; мне все слышится шум моря и чудится, будто мы тонем на корабле.
— Пой что-нибудь, Гонория. Это успокоит твое воображение, и ты уснешь.
Через несколько минут Гонория в самом деле запела гимн из оратории, тот самый гимн, который я слышал в барселонской церкви. Ее нежный голос смешивался с отдаленным шумом валов, разбивавшихся о коралловую гряду. Какое-то святое спокойствие начало нисходить на мою душу, голова моя упала на грудь, и я заснул, прежде чем Гонория закончила свое пение.
Так прошел первый день нашего пребывания на этом пустынном берегу, который я считал необитаемым островом. Поутру Гонория разбудила меня. Мы вместе умылись в ручье; но надо было завтракать: а где взять пищу? Я вспомнил, что в детстве мне давали читать приключения Робинзона; вспомнил, как искусно он умел пользоваться всякой безделкой, которая попадалась ему в руки на пустом острове, где он остался, и мне пришло в голову попробовать, не могу ли я подражать этому изобретательному человеку. Мы начали осмотр вещей, которые были в наших карманах. Увы! Это были два носовых платка, гребенка, карандаш в серебряной оправе и зубочистка.
— Как же мы употребим эти вещи? — спросила Гонория.
Я молчал. Они не могли служить никаким пособием в положении, в каком мы находились.
— Мне хочется есть, Ардент, — сказала Гонория.
Я пошел к кокосовым деревьям. Мы долго искали вместе, не найдем ли опять орехов, которые сами свалились с дерева; обошли всю рощу, пробирались через колючие кустарники, лазили через острые скалы; лица и руки наши были исцарапаны, обувь изорвана; мы утомились и все попусту. Надо было доставать орехи с дерева, и Бог знает, каких усилий я не делал, чтобы их достать, однако напрасно: стволы были так гладки, что я не мог взобраться ни на одно дерево; поднимался на несколько футов и потом скользил, падал.
Слезы досады и отчаяния брызнули у меня из глаз.
— О, как я неловок! — вскричал я, бросившись на траву почти в сумасшествии.
Гонория наклонилась, взяла мою голову, прижала ее к своей груди и тихо плакала. Долго мы не могли говорить.
— Послушай, Ардент, — произнесла, наконец, Гонория. — Видишь этот кустарник? Смотри, какие прекрасные на нем плоды. Почему бы нам не съесть их?
— Это было бы безрассудно, мой друг. Может быть, они ядовиты, потому что в здешних странах множество ядовитых растений.
— Но я читала где-то, что если плод клюют птицы, то и человеку можно есть его.
— Неправда, Гонория, птицы клюют, например, волчьи ягоды, а они вредны для человека.
Мы опять замолчали. Гонория грустно смотрела вдаль; я сидел, потупившись, и думал. О чем думал? Сам не знаю.
Вдруг мне пришло в голову поискать устриц, мысль, на которую я давно бы был должен напасть, если бы мои умственные способности не находились в таком расстройстве, что самые обыкновенные идеи с большим трудом развивались в уме моем.
— Гонория, может быть, ты не умрешь от голода! — вскричал я, обрадовавшись своей выдумке, как великому открытию, и побежал к бухте.
Гонория кричала, чтоб я подождал ее; но я не слушал, я бежал, и она последовала за мною.
— В самом деле, вот устрицы, — сказала она, узнав предмет моих поисков, — посмотри, братец, они недалеко; их легко можно достать.
Бедная Гонория! Ее обманывала прозрачность воды: устрицы находились на глубине трех или четырех саженей, и не было никакой возможности достать их. Мы печально воротились под кокосовые деревья, сели на прежнее место.
— Ах, Боже мой, как мы недогадливы, Ардент! — вскричала наконец Гонория. — Зачем нам хочется непременно влезать на дерево, чтоб достать орехи? Разве нельзя сбить их палкой, или чем-нибудь подобным?
В самом деле! А я и не подумал об этом. Мы тотчас принялись искать удобную палку или камень, нашли несколько сухих сучьев, и я начал бросать их в ветви кокоса. Но что могла сделать слабая рука моя, особенно в ту минуту, когда я был уже истощен, измучен, расстроен? Тяжелая палка не была мне по силам, а легкая не сбивала плодов и часто сама оставалась в густых ветвях кокоса.
С нестерпимой болью в плече и руке я, наконец, должен был отказаться от работы. Гонория бросилась мне на шею. Я оттолкнул ее. Бешенство и отчаяние пылали в груди моей; я упал и катался по земле, проклиная себя, весь человеческий род, всю природу. Между тем наступила ночь. Не помню, как мы провели ее: знаю только, что мне опять представлялись какие-то дикие, страшные видения; но наяву или во сне это было, не помню. Когда первые лучи солнца осветили наше убежище, я увидел Гонорию, спящую у меня на коленях. Лицо ее было бледно, но не выражало никакого страдания; уста улыбались. Так покоится дитя на краю пропасти! Ангелы Божьи веселят его в эти минуты. Погибнет оно, или нет: что за дело! Душа его водворится в селения райские, вмешается в хор херувимов. И такая же участь ожидает Гонорию! — думал я. Она также присоединится к светлому сонму своих небесных братьев, будет весело плавать в сиянии, окружающем престол Творца всех миров. Но я… я… я, низкий раб страстей своих, который даже и в эти минуты бедствия не может потушить в себе безнадежного пламени, — что будет со мною?
Гонория открыла глаза, поднялась, взглянула на меня с таким выражением, которое ясно показывало, что она не помнит ничего, что с нами было вчера, и сказала: — Мне хочется есть.
О, Боже мой!..
Но нет1 Я не стану описывать, как мы провели этот новый день бедствий и другие, которые последовали за ним. Можно ли передать на бумаге все наши мучения, и поймет ли их сытый, беспечный читатель? Довольно сказать, что если его когда-нибудь трогала участь злополучного Робинзона, то наша участь должна тронуть во сто раз больше, потому что мы были во сто раз злополучнее. Робинзон нашел пособие в обломках своего корабля, в останках корабельного груза; он был силен и здоров, попал на остров, который представил ему средства к удовлетворению главных потребностей жизни. Мы, напротив того, были лишены малейших пособий и слабы, изнурены; песчаный берег, на который выбросила нас буря, не производил ничего, кроме кокосов, да и тех нам нельзя было достать; обувь наша в один день превратилась в лохмотья; ноги, руки, лица были изранены, исцарапаны; мы не могли идти дальше в глубину острова. Гонория едва двигалась, я не смел ее оставить, и она сама не отпускала меня. Какое же сходство между нашим положением и положением Робинзона? О да, мы были во сто раз злополучнее!