же, как и у Гонории; на голове меховая шапка или соломенная шляпа.
Когда мое здоровье восстановилось, мы принялись расширять свое жилище и вводить в нем разные новые удобства. Шалаш, построенный Югуртою, был одним из тех зданий, которые можно назвать первыми опытами архитектуры под ясным и жарким небом. Толстые жерди, врытые в землю и связанные между собой мелкими ветками, составляли четыре стены в виде параллелограмма. Вершины их были наклонены к центру и образовали кровлю. Листья кокоса и сахарного тростника защищали шалаш от дождя. С обеих сторон стен, то есть изнутри и снаружи, сделана была земляная насыпь. Югурта обложил эту насыпь дерном снаружи и звериными кожами внутри, что составляло два прекрасных дивана. Но мы не довольствовались всеми этими удобствами и решили построить другой домик для Гонории. Длинные жерди и особая глина, которая очень скоро твердела на солнце, послужили нам для строительства столовой и гостиной. Они соединялись между собою отверстием в виде двери, с кожаной занавеской. Выход был только из этой комнаты, в другой мы сделали окно, которое также закрывалось кожей, важное улучшение по сравнению с первобытным шалашом Югурты, в который свет и воздух проникали только через одно отверстие, служившее входом. Наконец, мне пришло в голову еще усовершенствование: не зная, какова иногда может быть погода на нашем острове, я задумал устроить камин для Гонории. Главная трудность состояла в трубе. Однако, при помощи сметливого Югурты, мне удалось слепить все это из глины, о которой я упоминал.
Мы праздновали веселым обедом новоселье Гонории. Жизнь наша потекла мирно; мы привыкли к своему положению, не имели недостатка в вещах первой потребности, но каждый день придумывали себе еще какие-нибудь удобства. Пищу нашу, кроме плодов, составляли кабаны, рыба, устрицы, дичь; посудой служили раковины и скорлупа кокосовых орехов. Югурта показал удивительную изобретательность и большое искусство в удовлетворении нужд и даже многих прихотей: без всяких других орудий, кроме острого камня, раковины и простой палки, он был у нас каменщиком, плотником, столяром, садовником, охотником, рыбаком и, наконец, виноделом. Да, виноделом, потому что он делал чрезвычайно вкусное и здоровое вино из пальмового сока. Мы с Гонорией не могли надивиться его искусству, а он смеялся, прыгал и казался счастливейшим человеком в мире.
— Добрый Югурта! — говаривала Гонория. — Но чем все это кончится, мой милый Ардент? — прибавляла она, пожимая мне руку.
«Чем кончится?» Этот вопрос начал и меня тревожить с некоторого времени. Пока умственные способности мои были устремлены на удовлетворение наших первых потребностей, я не простирал своих мыслей далее домика Гонории, далее ее камина, мебели, нашей пищи, одежды; но когда существование наше было обеспечено всем, что нужно в физическом отношении, тогда в душе моей возникла новая потребность, потребность счастья.
Ни время, ни болезнь, ни несчастия не истребили во мне страсти к Гонории. Я избегал ее, но напрасно: она была со мною везде, каждый час, каждую минуту. Удалялся ли я в чащу леса, садился ли на приморской скале, повсюду образ ее следовал за мною, веселый, живой, обольстительный, и я скоро заметил, что в эти минуты уединения Гонория была для меня вдвое опаснее, чем тогда, когда она в самом деле сидела возле меня: в эти минуты казалось мне, что ее взгляды, речь, движения повинуются могуществу демона, который обладает мною; я приходил в бешенство, в отчаяние.
Чтобы исцелить себя от этой страшной болезни, я предался самому тяжелому труду, поминутно выдумывал новые улучшения в нашем жилище, работал с утра до ночи и замучил самого Югурту, который до того времени казался неутомимым. Но что же вышло из этого? Физические силы мои истощились, а нравственное спокойствие не посетило меня. Я сделался казуистом; я вдался в отвлеченные рассуждения о сущности и важности документа, составленного на испанском языке и утвержденного незаконным правительством короля Иосифа. Да что мне испанский документ? Наплевать на него! Я англичанин… С этой стороны дело было ясное; но множество других мыслей, одна другой беспокойнее, не переставали меня тревожить. Они, как стая воронов, махали надо мной своими черными крыльями. Я впал в глубокую меланхолию; все вокруг меня облеклось какой-то темной пеленою; само солнце на небесной лазури являлось мне без лучей, море без движения, ручей без прозрачности, цветы и зелень без свежести, красоты и аромата. Я как будто ожидал разрушения мира; мне казалось, что все приближается к концу своему. Все?.. Нет, неправда. Я исключил один прекрасный предмет, — тебя, моя Гонория! Когда я смотрел на Гонорию, мне чудилось, что меня обливает какой-то свет, лучезарнее солнца. Я видел в ней основание нового бытия, посланницу судьбы, руководительницу мою к другому, лучшему существованию, исполненному таких упоительных радостей, каких я еще никогда не испытывал. Но, увы! Среди этого океана блаженства возвышался подводный камень, которого не могли скрыть самые игривые волны моего воображения; я его видел беспрестанно перед глазами: то была священная воля моих родителей! Мой ум предался метафизическим исследованиям обстоятельств, в которых я находился. Я стал размышлять; я располагал свои мысли по всем правилам книжной логики, со всей строгостью школьного учителя; но скоро должен был остановиться, как человек, который, идучи по дороге, казавшейся ему безопасной, вдруг видит перед собой глубокую яму. Я заметил, что с помощью книжной логики мне легко доказать и справедливость и несправедливость родительской власти; врожденное чувство истины совершенно погасло в душе моей, я находился под влиянием одной силы, — под влиянием страсти, — в борьбе с невольным убеждением, что эта страсть противна моей чести.
Но, наконец, и борьба эта начала затихать: убеждение уступало, страсть брала верх; я решился последовать голосу искусителя: омраченному уму моему представлялось, что я даже должен, обязан поступить таким образом для себя, для Гонории и для пользы человечества. Не стану рассказывать всех подробностей моего нелепого плана: довольно обозначить главное. Назло всем испанским документам и решениям судов Пиренейского полуострова я хотел жениться на Гонории и быть с нею основателем новой колонии на этом пустынном острове, который со временем населится нашими потомками и сделается богатым и цветущим государством. Расчет мой казался верным. Начало уже сделано: я — единственный обладатель острова и поселяюсь здесь с Гонорией!
Утопая в бездне таких безумных мечтаний, я нашел нужным осмотреть свои владения и вздумал пуститься один по течению ручья, который начинался у нашего жилища.
Я объявил это намерение Гонории и Югурте в коротких словах, тоном человека, который не ожидает, чтобы ему смели противоречить. Гонория испугалась и промолчала; но два ручья слез были красноречивее всяких возражений. Чтобы утешить ее, я обещал пробыть в отсутствии не более четырех дней. Наступила минута разлуки: Гонория плакала, негр казался сердитым. Я притворился, будто не замечаю ничего; но мое сердце разрывалось от горя, и я едва имел силы оставить жилище, где в продолжение нескольких месяцев был так счастлив и так злополучен.
Баундер очень неохотно следовал за мною: мне стоило большого труда увести его в лес. Мы перешли через ручей и пустились по левому его берегу. Лес становился чем дальше, тем глуше; вековые деревья переплелись сучьями, земля заросла высокой травой, вокруг царствовало глубокое безмолвие, ничто не обнаруживало присутствия какого бы то ни было живого существа; даже птицы не вили гнезд в вершинах этой дикой чащи, и насекомые не шумели в растениях, которые казались погруженными в магический сон. По таким местам мы шли более суток; наконец, ручей выбежал из лесу, открылась широкая долина; но все та же пустота, то же безмолвие: нигде не видно следов рук человеческих. Я дошел до устья ручья и пустился назад. На четвертый день странствований, часа за два до захода солнца, мы с Баундером благополучно выбрались из леса почти напротив хижины, только по другую сторону ручья. Гонория и Югурта дожидались меня на своей стороне, и негр вскарабкался на самое высокое дерево, чтобы скорее меня увидеть. Баундер прыгнул в воду, не дожидаясь моего приказания переправляться; шум дал знать Гонории и Югурте о моем возвращении. Негр в один миг соскочил или, лучше сказать, упал с дерева; но Гонория еще проворнее успела отвязать плот и подъехать ко мне, так что черный друг мой, подбежав к берегу, должен был только издали любоваться на картину моего свидания с Гонорией.
О, как сладко было это свидание! Гонория казалась прекраснее, чем когда-нибудь; радость придала новый блеск ее красоте. Но — бедная Гонория! — в каком замешательстве она стояла передо мною, когда я выпустил ее из своих объятий! Ей хотелось что-то сказать, и она не могла вымолвить ни слова от слез, которыми наполнились глаза ее; ей хотелось заплакать, и она не могла расплакаться от веселой улыбки, которая порхала по ее розовым устам.
Около месяца я провел подле нее и Югурты. Не знаю, отчего сердце мое стало немножко спокойнее, воображение холоднее; я как будто начинал выходить из своего ужасного состояния, примиряться с