будущей весной.
— Право, госпожа, я надеюсь, вы не станете удерживать меня здесь. Я могу щедро уплатить вам за все, за все причиненные вам хлопоты и беспокойства тотчас по прибытии моем в Джемстоун, могу вас в том уверить.
— Уплатить мне! Да разве мне нужны ваши деньги? Здесь нет лавок с ситцами и лентами, коленкором и кисеей, а если бы и были, так я не франтиха какая-нибудь! На что мне деньги? У меня нет детей, кому оставлять, нет мужа, который бы мог тратить их на меня. У меня целые мешки долларов, молодой человек, целые мешки, знайте это; мой супруг накопил их, а они мне так же нужны, как и ему теперь!
— Я весьма рад, госпожа, что вы так богаты, и вам не нужны ваши деньги; но если вы не хотите денег, то я-то очень хочу вернуться к моим друзьям, которые считают меня умершим и оплакивают меня!
— Превосходно, если они оплакивали вас, то значит, теперь их горе утихло, а потому ваше дальнейшее отсутствие не может огорчить их. Во всяком случае, я могу прямо вам сказать, что вы никуда отсюда не уйдете, так уж лучше примиритесь сразу с этой мыслью, и вам от этого будет нисколько не хуже!
Все это было сказано таким решительным, не допускающим возражений тоном, что я счел за лучшее не распространяться более на эту тему, мысленно решив сбежать отсюда при первой возможности, как сбежал от индейцев, если она будет продолжать удерживать меня силой. Однако я понимал, что бежать, не имея при себе огнестрельного оружия и достаточного количества патронов, безумие, а добыть все это я не мог, пока не приобрету полного ее доверия, а потому я счел нужным ответить ей так:
— Ну, раз вы решили не отпускать меня до будущей весны, то мне остается только покориться и ждать вашего доброго желания доставить мне возможность добраться до Джемстоуна, а пока позвольте мне быть вам полезным, чем могу: я не хочу даром есть хлеб.
— Вы, как вижу, очень разумный и рассудительный молодой человек, — сказала она, — и теперь я вам дам рубашку, которую вы можете надеть!
С этими словами, она прошла в заднюю комнату, которая была ее спальней; весь дом состоял из двух комнат и просторных пристроек и навесов. Когда она выходила, я не мог не удивиться этой женщине, столь непохожей на всех других женщин. Приглядевшись поближе, я убедился, что она ростом выше шести футов; в плечах она была очень широка, а мощная, широкая грудь ее была почти совершенно лишена грудей; сильные мускулистые руки ее походили на руки мужчины, здорового работника или гребца; словом, это был крупный, здоровый мужчина в женском платье, — и я невольно усомнился в ее поле. Черты ее лица не были безобразны, а даже довольно правильны, но они были слишком крупны даже для ее роста; нос был слишком велик; глаза, темные и большие, были скрыты под чересчур густыми, широкими бровями; рот довольно красивой формы, с двойным рядом ровных белых зубов был бы красив, но это был рот людоеда, а не женщины. Походка у нее была твердая, решительная и властная; каждое движение дышало энергией и смелостью и проявляло большую, мускульную силу, а из разговора, приведенного мной, было несомненно ясно, что и склад ума ее был совершенно мужской. Это, в сущности, было красивое чудовище.
Через минуту она вернулась и подала мне хорошую клетчатую рубашку и пару парусиновых панталон.
— У меня этого добра еще много для тех, кто мне нравится, — проговорила небрежно великанша. — Когда вы все это оденете, выходите ко мне на крыльцо; я покажу вам плантацию!
Минуты через две я присоединился к ней, и она повела меня кругом по табачным полям, затем по полям маиса, указывая на все особенности, объясняя и рассказывая все, относящееся к ее хозяйству. Она показала мне также своих коров, свиней и свою домашнюю птицу, а я, желая понравиться, о всем расспрашивал ее, делая вид, что всем интересуюсь. Это, по-видимому, было ей весьма приятно, и раз или два она улыбнулась. Но что это была за улыбка!.. Пробродив часа полтора, мы вернулись в дом и застали обоих работников за делом: один из них шелушил кукурузу на кухне, другой развешивал для сушки табак под табачным навесом. Я стал расспрашивать ее о табаке: сколько тюков или папуш она собирает ежегодно, куда сбывает и т. п.
— Вероятно, доставка отсюда в Джемстоун чрезвычайно затруднительна? — заметил я.
— Да, действительно, если бы я вздумала отправлять свой табак сухим путем, то, вероятно, он никогда не дошел бы до Джемстоуна. Но у меня там на реке есть небольшой шлюп, на котором товар доставляется к месту.
— А в какое время вы производите сбор табака и затем отправляете его для продажи? — спросил я.
— О, теперь уже это время близко: ведь все, что вы видите здесь под сушильными навесами, сбор нынешнего года; недельки через три-четыре все будет убрано, и тогда мы приступаем к упаковке. А месяца через два шлюп увезет весь наш табак в Джемстоун!
— Но разве не дорого содержать шлюп специально для этой цели и людей, которые бы содержали его в порядке и управляли им? — спросил я, желая услышать ее ответ.
— Мой шлюп стоит на якоре, и на нем нет ни души, — сказала она, — это совершенно лишнее, так как никто никогда не заходит в эту реку. Я думаю, один только капитан Смит, который создал эту заимку, однажды случайно зашел в нее. Милях в двадцати отсюда есть другая такая же речонка, куда по временам заглядывают буканьеры, т. е. пираты, как мне говорили, да я и сама это знаю; мой покойный супруг имел с ними дела, что едва ли пошло на пользу его душе; в нашу же речонку никто никогда не заглядывает!
— Так, значит, ваши слуги отводят шлюп в Джемстоун и приводят его обратно сюда?
— Да, я обыкновенно одного оставляю здесь, а двоих беру с собой!
— Но, ведь, у вас их всего двое!
— Нет, перед тем, как вы сюда пришли, умер один, но теперь у меня опять трое! — и она улыбнулась, взглянув на меня.
Я не стал более говорить с ней об этом, и она позвала Жейкелля, который был занят развешиванием табака, и приказала ему зарезать двух цыплят и принести их на кухню. Затем мы с ней прошли в дом. Хозяйка сказала мне:
— Без сомнения, вы устали от всех ваших странствований по лесу; вы выглядите утомленным, пойдите и засните на одной из их кроватей; а к ночи вам будет своя кровать!
Я поблагодарил ее и действительно был очень рад прилечь, так как чувствовал себя совершенно разбитым после бессонной ночи и громадного перехода, совершенного мной накануне. Я лег и сразу заснул, как убитый, и не просыпался до тех пор, пока она не позвала меня обедать. Я тотчас же вскочил и пошел к столу; обедали мы за столом только двое, она да я, а оба работника ели где-то особо. Ела она сообразно своим размерам, т. е. иначе говоря, весьма жадно и весьма много. После обеда она оставила меня одного и отправилась по своим хозяйственным делам вместе с обоими работниками, я же, оставшись один, долгое время обдумывал все, что со мной случилось. Я понял, что нахожусь всецело в ее власти, и что только добившись ее расположения, могу надеяться выбраться отсюда как-нибудь; согласно этому, я стал действовать,
К ночи мне была приготовлена удобная и опрятная постель в тех просторных сенях, где спали ссыльные. Постель являлась для меня теперь роскошью, которой я давно не испытывал; в продолжение нескольких дней я держался спокойно и казался, по-видимому, довольным своей судьбой. Моя госпожа не обременяла меня тяжелой работой, а, главным образом, давала мне различные пустяшные поручения или брала меня с собой на поля или по хозяйству. Во всяком случае, она относилась ко мне совершенно иначе, чем к своим ссыльным слугам; в сущности, она скорее обращалась со мной, как с гостем или со знакомым, а не как со слугой, и если бы я не мечтал о скорейшем возвращении в Англию, то мне не на что было бы жаловаться.
Однажды проходя мимо навеса, под которым развешивался табак, я услышал свое имя, упоминаемое в разговоре двух наших ссыльных; я остановился и услышал следующее:
— Будь уверен, она только этого и добивается, Жейкелль; и хочет он или не хочет, а придется ему быть нашим господином!
— Что ж, меня это ничуть не удивляет; я и сам вижу, как она прямо-таки ухаживает за ним.
— Ну, конечно! Только что все у нее жестокое, даже и любовь; уж она иначе не может; и он это почувствует, если ее любовь не придется ему по вкусу!
— Да… Не завидую я ему! Что касается меня, то я скорее соглашусь прослужить еще другие десять лет у нее же, лишь бы только она не влюбилась в меня!