Алина, когда уже разошлась с Жоресом, рассказывала про их знакомство: 'Я пожала ему руку, и в этот миг все стало черной бездной'. И что, когда она один раз заболела, он будто бы сказал: 'Что ж ты так! Ты мне нужна здоровая, раскручивающая меня'. Было, не было - лучше бы не знать. В последний раз Жорес появился в телевизоре: передача о диссидентстве. Савва Раевский главный, 'генерал'. Как называл его Валера Малышев, 'генерал-от-кавалерии'. Какой-то даже пост государственный. И - непонятно, с какого инакомыслия Климов. Говорил: 'Сахаров был человеком очень - прочным, очень - крепким'. Никак не мог съехать: 'Очень такой, знаете, солидной конструкции, очень такой несокрушимый, такой - гранит; базальт; геологическая такая порода'. Еще был прибалт, отбывший при Брежневе в лагере пять годков, с голодовками, с карцерами, с запросами из Конгресса США, - после перемен ставший европейцем со светскими манерами. И еще муж и жена, тоже излучавшие благополучие, но его снимали средним планом, ее - крупным, выходило непристойно, обсосочек и бабища.

На эстакаде сделали пешеходную дорожку. С середины открылось Востряково: терема новейших застроек. Собчак наседал на Бродского: вы не можете не навестить свой город; мы дадим вам нашу лучшую виллу. Может, поэтому он и не мог приехать. Не мог открыть рот и сказать ему: я не имею с вами - не чувствующими, какие виллы на Крестовском острове ваши, а какие разбойно оприходованные, - ничего общего... Каблуков повернулся в сторону Рябиновой. В окне ближайшего девятиэтажного дома что-то висело. Видно нечетко - далековато и затемнено стеклом, от которого он был все-таки на порядочном расстоянии. Напряг зрение и на миг убедил себя, что там тело в петле. Точно как в сценарии 'Конюшни'. Подождал приближающегося мужика, показал ему. Тот сказал, заурядно, без волнения: 'Теперь когда за ним приедут! Да еще снять надо аккуратно. И чего он у окна повесился? Крюк, наверно, или карниз для гардин здоровый'.

Мимо медленно проехал американский автомобиль с тремя рядами сидений: за рулем молодая женщина, на втором она же лет пятидесяти, на последнем семидесяти: дочь, мать, бабка... Нет, ну немыслимо так, за здорово живешь всех взорвать. Этих троих. Жореса, Алину. Качка, девчонку. Петербургских, прибалта, Савву, членов Пен-клуба. Прибавь двоих из церкви: которая жевала и который учился с Овечкиным и Шашкиным. А тогда уж и Овечкина с Шашкиным... Слишком великим, не по каблуковским силам, вставало перед ним горе, которому он открывал дорогу: близких по погибшим. Возможно, оно превосходило несправедливость. Даже Ильин, любовник интеллигенток, своим пассиям сострадал - без иронии, без лицемерия, без самооправдания. Есть полнота несправедливости - как полнота целомудрия, которому она противостоит. Ни та, ни другое не могут быть неполными. Но еще больше собственной полноты - горе: всегда.

Вон по другой стороне идет молодая женщина с младенцем в сумке на груди: оба лицом вперед. Икона 'Знамения', вроде Курской-Куренной. Или кенгуру, неважно. Вышагивает, насмотревшись телевизора, подражает чему-то увиденному. Мужчины особенно подвержены: вдруг могут к ручке приложиться, могут каблуками щелкнуть - и не вполне всерьез, и не вполне шутейно. Огромный город на три дня ходьбы, в котором больше ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множество скота. Трудно этого не заметить, трудно об этом забыть. Да и разобраться. В карнавальном самозабвении: благословен грядущий во имя Господне - а через сутки-другие ему же хамски: радуйся, царь иудейский. Не одно ли и то же? Двенадцать на часах - и полдень, и полночь. По циферблату не понять, все дело в освещении. И среди 'осанну' кричащих могли быть издевающиеся, и среди 'радуйся' благоговеющие. Для одних ушей голос с неба, для других гром - а ведь все рядом, в общей толпе.

Не в личных интригах 'петербургских друзей' твоя судьба, а в собственной ее интриге. Убожество режима и интригу сделало серой. Обличители, начиная с Нины Львовны, обличали правильно, звучали внушительно. Но исполнители были - не Блок, не Кузмин, не Вячеслав Великолепный. Первые же кадры, честные, живые, фильмов, снятых по честным, живым сценариям, удручают именно этой честностью и живостью. Как чертежи пятиэтажек, не допускающие даже возникновения мысли о каком-нибудь Бердслее. Как голос станционного радио - отменяющий Уайльда со всеми его потрохами. Кто хоть когда-нибудь брал из чужих рук, тот навсегда, при всей своей натуральности и даже с вызовом независимости, себе чужой. А кто, скажите, не брал? Потому мы и не портим игры, никогда, потому и становимся секретарями и лауреатами, при любых правительствах. Или их друзьями.

О-о-о, пошло нытье. Всё сантименты да слезы - немужественно как-то, невзросло. Бестактно и неуважительно по отношению к тем, кто ни от чего такого не нервничает и тем более не плачет. Короче: бросаешь ты гранату? или рассуждаешь, бросать ли? или объясняешь, почему не бросать? Не хватает еще подсунуть религиозности: дескать, живем в христианской цивилизации с возлюблением ближнего. Христианство - жестоковыйно, просто его тугошеесть более аморфная, чем кремниевость иудеев. Даже протестанты недостаточно прокалены. Жесткость необходима для цельности веры. Все равно во что. Сочувствие, ласка, помощь, если не врожденные, не качества души, не натура, приглашаются разве что сопутствовать вере - только чтобы сделать ее привлекательнее. Ларичев - наглядного сильного ума, однако как личность - с дефектом, вроде пивших или коловшихся в молодости. 'Вы что, здесь живете? женитесь?? ищете систему??? Велик только писатель Строчков - у которого давным-давно уже едят экскременты, совокупляются с козами и трупами!' Строчков - велик в мире, который Ларичев создает под себя.

Религия как религия. Хотя мир - хилый, церковь - хилая. Один у них козырь - Шурьев, не крупный, между восьмеркой и девяткой, старый, ездит на спущенных шинах, но еще с остатками молодого, обаятельного таланта. 'Духовный лидер пятидесятых'. Потому что шестидесятых были уже Евтушенко-Вознесенский- Рождественский. Не то что он презирает людей, а - все равно, презирает или кого-то любит - они для него лишь обладатели чего-то, что можно взять. Тоже вера. Книжку с полки, пятьсот рублей без отдачи, факт- другой для книги воспоминаний. Этим - и природной, видимой всем одаренностью он от них отличается. А энергией того, что общее, продвигается вместе с ними - куда там могли они продвинуться: в победители конкурса, в жюри, в политические эксперты. (Элик клялся, что видел его на Невском в День Победы увешанным орденами и медалями.)

Катастрофически не укладывается жизнь в сценарий. Все торчит, как из-под захлопнутой крышки запихнутое в спешке в чемодан. Ларичев, Шурьев. А где их жены? А лыжи в Кавголове, ровный бег, подъем-спуск, финские крепления 'ротафеллы'? А каток ЦПКиО, коньки 'Спорт' с длинными лезвиями и клеймом 'ин-т Лесгафта', купленные за десятку на трамвайной остановке? У вора: надвинутая на глаза кепка, поднятый воротник. (Кино.) А крокет, полный набор: проволочные воротца, деревянные шары и молотки с полосками красной и синей краской, одна, две, три, четыре?.. Твои сценарии - мемуары: это он услышал еще во времена 'Отелло'. И десятилетиями что-то в этом роде доносилось. Каждый раз не ленился отвечать: нет, мемуаров я еще не писал. Как будто преудпреждая, что напишет. Тоже 'сценарием'. Приготовление жизни к взрыву. В котором погибнут все персонажи мемуаров.

А рябина-то все-таки есть на этой улице: вон краснеет и вон, а под девятиэтажкой целая рощица. И вдруг наискось над головой - на Киев? на Тулу? если конкретно, так на 'Спортмастер' на той стороне эстакады - клин журавлей. Поздновато в этом году, так ведь и тепло, как летом. Два года с половиной тому назад смотрели с Тоней, как они летят над лугом, от песчаных карьеров к заречному лесу. В обратную, стало быть, сторону. Девятого мая. Береза под окном была вся в сережках, длинных и на вид тяжелых, индийских. Листиков было чуть-чуть, только чтобы прокрасить прозрачный зеленый фон. Сережки, коричнево- оранжевые, сильно раскачивались под ветерком одновременно как колокольчики и их языки. Каблуков сказал: 'Эти - секунды, а эта, - показал на клин, - большая стрелка: часовая, годовая, стовековая'. Тоня отозвалась: 'Помнишь? - И заговорила чужим, кого-то напоминающим, - а кого? - голосом: - Время - деньги. Вещи, пролежавшие некоторое время, приобретают в цене в десятки и сотни раз. Мебель, одежда, безделушки, монеты, даже сами денежные купюры'. Тети Нины собственная шутка. Обожала повторять, тысячу раз, наверное, повторила. И я каждый раз обожала тетю Нину'.

XXIX

Ксения как будто не сдвинулась со вчерашнего дня. Или уже с позавчерашнего? Так же лежала на плоской подушке, правая нога откинута в сторону, ступня приподнимает край одеяла. 'Я еще одну смешную историю для тебя вспомнил, - сказал Каблуков. - Надо человеку давать лет сорок дополнительных. Только для рассказа историй. С подпиской, что ничем другим заниматься не будет. Жить не будет, только рассказывать. Так вот, был еврей - двойник Сталина. Его сажали в машину вместо оригинала, на случай теракта. И после смерти того он рехнулся: решил, что тот в Мавзолее протухнет и его положат в саркофаг'. Она усмехнулась, не весело, из вежливости. 'Могу песенку, когда-то слышал, дети пели в электричке. 'Как'... Это запевка 'как', она за ритмом: 'кък'. 'Кък вологодские ребята. Захотели молока. Им сказали под корову. Они сели под быка.

Вы читаете Каблуков
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату