кинжал, а на ширпотребном тоже висит холодное оружие, рогатка.
Мы будем наступать без мамы, без одной на всех нашей мамочки, она далеко от нас, в двух шагах, дома, и не знает, чем мы здесь занимаемся, у нас только одна мама, она русский человек, потому что только русский человек может быть мамой, а папа не может быть нашей мамой, потому что он - турок, сегодня здесь, завтра там, а мама всегда на месте, всегда здесь, рядом, умеет ходить на работу и варить суп, и не так, как чья-нибудь жена, которая на колесах варит суп, одно колесо здесь, другое там, потому что эта жена не русский человек, а русский человек всегда без колес, всегда на ногах, на своих двоих, и не нужно изучать муху, изучать наследственность по мухе, что тебе перешло от нее, что мне перешло, маме от нее ничего не перешло; этих мух орда на потолке, только маме от них ничего не перешло; они устроили мышиную возню, из-за них так обидеть любимого, как только можно, расчленить его до мозга костей, посмотреть, что у него там внутри, есть ли что-нибудь от мухи, так нельзя, они размножаются прямо на глазах, раз в день, лежа на животе, они улетают, как только наступает утро, туда, где в это время наступает ночь. Спать. 'Я хочу спать'. Так мы никогда не сдвинемся с места: сейчас спать, потом есть - три раза в день и спать каждую ночь и полчаса днем, наступаем каждый день и не продвинулись ни на шаг, едим в час по чайной ложке - то мало, то сыты. Нет, а может, нам хорошо, раз мы каждый день так живем и ничего не меняем, нет, нам плохо, и мы все изменим в жизни, но только не сегодня; сегодня мы поужинаем и ляжем спать, потому что все детки спят, все кошечки и собачки, все verge-ики спят, ручки и ножки, и мы будем спать, спокойной ночи.
Завтра будет утро. Опять утро, каждый день новая жизнь раз в жизни. И живот болит. Наешься с вечера грязной вишни, а утром живот болит. Хотя бы через день утро, чтобы к следующему утру живот прошел, на что он нужен такой день с больным животом. Тогда нужно ехать на речку Лену, где утро через день, и писать оттуда письма любимой сюда, которые не доходят сюда, потому что в них много сказано и мало сделано, тогда посылать почтовые открытки, чтобы насладиться кондовым пейзажем, чтобы все сделать, как нарисовано, сделать по трафарету. Нет, ты у меня не поедешь на речку Лену, и никакого утра не будет, все, что будет вообще, будет сегодня, потому что завтра тоже будет сегодня.
Знаешь, как мне бы хотелось? Так, чтобы сказать и сразу же сделать, чтобы не было ни одного метра между словами и делом. Сказать 'люблю', и если ты тоже скажешь 'люблю', то сразу любить вовсю и не смотреть по сторонам, а если ты скажешь 'нет', то сразу же умереть, и не от старости, не от желудка и печени, а от слова, 'как громом пораженный', не в семьдесят лет, а тут же, на месте. Почему так нельзя? Почему в самом малом сразу, а в самом большом - через сто лет? Почему если купили билеты, то сразу едем, если готов обед - сразу едим, а если мы любим друг друга, то не сразу любим, а через сто лет. Почему доходит как до жирафа, не веришь ушам. Тогда зачем такие уши? И глаза! Когда видишь что-то хорошее, не веришь глазам, что-то средненькое всегда на виду. А ведь мы не жирафы, не динозавры, мы эволюционируем, мы современные обитатели, а все у нас устаревшее: и уши, и хвост; мы же прошли через рай и ад, через рай и ад, а все такие же толстокожие, еле поворачиваемся. Когда же будет все, как хочешь, 'мама, когда я буду делать то, что хочу? когда вырасту?'. Это совсем не детский вопрос. Он, конечно, детский в том смысле, в каком все подобные вопросы: 'почему земля вертится? почему гром гремит?', - то есть такой вопрос, на который нет ответа, ответ можно ждать, как соловей лета, всю жизнь, всю зиму, пока подрастешь, пока вырастешь и умрешь.
Какое там ответное чувство! Его нет даже в поезде, когда билетов нет, а ехать надо, когда нас в своем поезде везут два таджика-проводника, а мы их за это угощаем своим вином, когда сразу становишься друзьями и в гости друг друга зовешь, когда один таджик все время молчит, а второй все время разговаривает. И тот, кто разговаривает, - он нам друг, а тот, кто молчит, - друг нашего друга. И зовешь сразу в гости, но адрес сразу не даешь, а только телефон, потому что все равно сначала надо позвонить. И наш друг, и его друг тоже нас в гости зовут, в свой город, и тоже адрес не дают, зачем? В их городе их все знают, прямо на перроне. И оказывается, когда все выпили и приехали, нужно заплатить шестьдесят рублей, и теперь наш друг молчит, а друг нашего друга говорит. И мы даем, сколько он говорит. И тогда наш друг дает нам чирик сдачи, настоящий друг, и мы выходим на перрон после бессонной ночи, после третьей, даже не плацкартной полки, где мы спали, обнявшись, как два чемодана, чтобы не упасть.
Красивая ночь. Звездам нет числа. Людям числа нет. Неохота вставать. Может и не вставать? может, лучше так и встречаться раз в сто лет? Потому что если чаще, то нужно решать, как жить дальше, а если так и оставить раз в сто лет, то можно не решать, а жить дальше.
- Вставайте! - Чящяжышын мерцает белыми трусами, как луна в кустах, ему-то что не спится? - Вставай, сказал он Сане, - девочка проснулась.
- Может, завтра, - сказала Сана, - она и завтра проснется.
Чящяжышын прав, завтра она уже будет сидеть, потом ползать и ходить. Завтра у кенгуру отвалится сумка, и из кенгуру произойдет обезьяна, из которой завтра произойдет человек в поисках сумки, по Дарвину. Значит, сейчас? Еле просыпаемся, поворачиваемся, никак не можем оторваться от кровати, велика, конечно, сила притяжения. Не оторваться даже на ракете, потому что нужно вложить в ракету все самое драгоценное, что есть на земле: золотые и платиновые коронки, алмазные перстеньки, нужно всю ее облизать и облить спиртом и вытереть бязевыми тряпочками. Своими силами преодолеваем силу притяжения, Аввакум не своими, прочистил горло спиртом, который остался после чистки ракеты. Хочется спать. Хорошо бы под душ. А вот он и душ. Как раз вовремя. Накрапывает, чтобы быстрее проснуться. Все сильнее и сильнее стучит по голове. Похоже, гроза. А ведь человек, промокаемый, не как белый котик, непромокаемый, и боится дождя. Чящяжышын как посмотрит, так сразу и скажет. Но слово дойдет до ушей через пять минут после взгляда, вместе с громом, который дойдет через пять минут до ушей после молнии. Духота, как в бане, где моются Коля и Вова, где звезды освещают им путь друг к другу.
- Где твой дружок? - сказал Аввакум Чящяжышыну, - ему особое приглашение?
Отматфеян явился без особого приглашения, сам. С носилками, в которых энтузиасты носят кирпичи по воскресеньям, помогают солдатам. Носилки пустые, энтузиасты спят дома, потому что будний день, будняя ночь. Спящую красавицу на носилки - и вперед. Капли блестят на лице, в точности - алмазы, никто их не ценит, они не драгоценность для людей, их не употребишь в строительстве, как алмазы, - только для красоты, еще большая драгоценность, если бы знать, как их обрабатывать, шлифовать, никто не знает.
- Ну что, взяли? - Чящяжышын и Аввакум взяли носилки со спящей красавицей, понесли.
Все блестит. Все самое недрагоценное. Спящая красавица вся блестит, не как под водой, где ничего не блестит, где вода не собирается на рыбьей чешуе в капли, чтобы блестеть. Капли дождя блестят в воздухе, пузырьки воздуха блестят в воде, всегда блестит что-то инородное в однородной среде. Вот это да! Вот это, конечно, да! Потому что если и это не да, то что тогда да? Да, мы заправимся от Гидры, которая каждый день ломается на горизонте, которую мы каждый день строим на горизонте, она вырабатывает энергию за счет впадения неба в море и моря в небо. А что, если обработаем и капли воды - алмазы редкими инструментами, пальцами, отшлифуем, извлечем пользу. Ведь правда, есть отношения между видимым и невидимым, а не только между видимым и видимым, а значит, вырабатывается и энергия за счет этих отношений, пусть невидимая, пусть в нее не верит тот, кто ее не видит, а мы верим в нее, во что нам еще верить, если не в нее? И мы будем жить за счет этой энергии: есть, строить, размножаться, и, только когда небо перестанет впадать в море, нам нечем будет заправиться до смерти, и сердце, которое не знаем, как называется, перестает делать ветер, воздух, накопленный в легких, лопнет над головой, мы, кажется, тогда вымрем, а не когда наше собственное сердце перестанет гонять кровь по рукам и ногам, мы умрем.
Месячная стихия плачет, и мы идем туда, куда она плачет, 'я люблю, когда в доме есть дети и когда по ночам они плачут', это в стихах поэт любит, когда дети плачут, а наяву, кто же это любит? и чахоточную деву - тоже в стихах, другая реальность, а в реальности никто это не любит. Мы живем, где? Нельзя же дворец назвать нашим домом, но мы в нем живем, значит, он наш дом. Мы едим, что? Разве то, что мы едим, можно назвать едой? Но раз мы едим, значит, это еда. И плачем каждый день по сто раз. Тоже другая реальность. Странно, что на нас еще распространяются те же физические законы: земля нас притягивает, а мы ее отталкиваем, закон сохранения тоже срабатывает, и око за око, и зуб за зуб. Это все критики придумали символизм; когда поэт говорит, что это не символ, когда он плачет или смеется, это он правду говорит. И как раз наоборот, критик не говорит, что когда месячная стихия плачет - это символ, смеется - символ. А это, правда, символ. Нельзя же так страшно хотеть сидеть. Но если 'сидеть' это не состояние, а символ, то можно. И пить, и есть - тоже символ. И плакать. Для стихии каждое положение - символ. Куда она такими глазами смотрит, что она там видит? Посмотришь тоже туда, а там ничего нет. Конечно, она старше нас. И когда другой поэт сказал, что каждый символист, хотя бы самый маленький, старше каждого реалиста, хотя бы самого большого, то это он про это сказал.
Мы идем. Впереди вагон с солдатами - наша цель. Неравные силы: сила ветра плюс сила дождя плюс... - за нас. Вагон дрожит от ветра, как осенний лист. Осенью жесткие листья, почти железные. Не будем зря проливать