молодую женщину угрюмостью и замкнутостью аборигенов - всё это споспешествовало тому, что в одну семейную телегу впрягла Судьба коня и тоепетную лань.
Уж как они там жили - Бог весть. Можно ли вообразить их семейные вечера во вьюжные тоскливые зимы - тогда ведь телеящиков да магнитофонов не водилось, одна чёрная тарелка на стене, да и та при малейшем ветре давилась, хрипела и умолкала вовсе. О чём они могли разговаривать-беседовать? Ну разве что примерно так:
Анна Николаевна. Как воет ветер... А знаешь, Саш, в его вое и свисте слышится музыка. Слышишь? Слышишь?
Гагарин. Ха, музыка! Волчий вой я слышу.
Анна Николаевна. (Закрывая глаза, кутаясь в шаль). Да-а... Помню, в Большом смотрела 'Щелкунчика' - это балет такой, Петра Ильича Чайковского. Там одно место чудное есть, музыка такая... Вот сейчас словно звучит она...
Гагарин. (Хмыкая, утирая покрасневший нос - он только что хватанул стакан первача у старухи-соседки, дров ей полный кузов притартал). По такой ветрюге даже по большаку опасно ехать... У меня сёдни скат чуть-чуть не хекнул. Вот так посреди дороги застрянешь и - каюк...
Анна Николаевна. В Большой так трудно всегда было попасть...
Гагарин. Если с собой запаски нету, считай - мандец тебе пришел...
И так далее, и так далее.
Но, как бы там ни было, а просуществовала странная семья Гагариных-Клушиных четыре с лишним года, пока окончательно и полностью не распалась. Анна Николаевна забрала свою исконную фамилию, дочку с сыном, два фибровых чемодана с тряпьём и - в путь. Никогда в жизни больше муженька своего бывшего она не видала, от писем и алиментов наотрез отказалась и даже вспоминала о той поре своей жизни с неохотой, досадой - скупо. И вот такой штришок: как-то, в пылу нашего с нею раздора, в грохоте словесной перепалки у матери моей вырвалось остро кольнувшее меня признание:
- Хотела я, ох хотела тогда избавиться от тебя! Хотела... Знала уже, что не буду с Гагариным жить. Да врач не решился - поздно уже, говорит. А хотела...
Что ж, тем более благодарен я Господу нашему, всё же даровавшему мне жизнь. Цепь случайностей замкнулась, и я появился на свет. Даже вот получается вопреки воле матери.
Общепринято считать: ребёнок без отца - существо несчастное. Ну уж вздор так вздор! Я лично во всю мою жизнь ни разу - могу поклясться кем и чем угодно! - ни разу не пожалел о своей безотцовщине. Может, потому, что видел и наблюдал, каковы отцы у моих приятелей (то-то завидовать было нечему!); к тому ж без отца ощущал я свою свободу, свою независимость остро и сладко. Помню, смотрел я однажды в театре спектакль под названием 'В графе 'отец' - прочерк', где вся интрига строилась на муках парнишки, росшего без отца: вот уж я всхохотнул сначала, а потом и вовсе из зала ушел кисельная, паточная белиберда...
А подалась из Алек-Завода Анна Николаевна в посёлок со странным экзотическим названием Калангуй - это там же, в Читинской области. Место это примечательно для меня особенно тем, что именно в Калангуе я действительно и уже полностью родился на свет. То есть впервые увидел себя в мире, мозг мой младенческий зафиксировал самое первое воспоминание. А именно с первого воспоминания и начинается гомо сапиенс, начинается его осмысленная жизнь. Приехали мы в Калангуй, когда мне стукнуло чуть более двух лет и уехали через два года. Значит, где-то в три, примерно, года и вспыхнула точка-воспоминание в моем мозгу, точка отсчёта судьбы. И помогла ей, этой точке, вспыхнуть моя сестричка Люба.
Однажды в летний парной день - только-только смочил посёлок обильный грозовой дождь - Любка заглянула в комнату (мы обитали в длинном приземистом доме барачно-коммунального типа) и поманила меня таинственно пальцем:
- Саса, посли, сё-то зутко интересное показу.
Коварная сестра моя щеголяла в ту пору отсутствием передних зубов и вследствие этого шикарно шепелявила. Я, заинтригованный, поспешил за ней на мокрую вымытую улицу. Сестрёнка подвела меня к телеграфному столбу, который был прикручен к подпорке двумя жгутами проволоки. Люба глянула в самую мою замершую в ожидании чуда душу и заговорщицки прошептала:
- Возьмись лукой за пловолоку и увидис скаску волсебную-волсебную...
Я немедля схватился за мокрый металлический жгут и, действительно, в тот же миг увидел 'скаску зутко волсебную' - меня так шандарахнуло током, что я отлетел шагов на пять, кувыркнулся и заревел благим матом. Любка струхнула, кинулась ко мне, схватила в охапку и сама заревела-занюнила, приговаривая:
- Сто ты! Сто ты, Саса! Я зе посутила!..
Я вижу, вижу: я - маленький, пухлявый, в рубашонке с горошком, в черных сатиновых трусишках, в сандалетиках, сижу в луже, размазываю грязь и слёзы по мордахе; на крыльце барака застыла моя мама, выскочившая узнать, какая там беда с сыном стряслась, а Любка улепётывает, сверкая голыми пятками, за угол, в надежде избежать трёпки за свою дурацкую и жестокую 'сутку'. Я вижу отчётливо того обиженного карапуза, сидящего в луже и басом апеллирующего к материнской жалости, это - я. А карапуз, тот я, не видит меня сегодняшнего сквозь страшенную толщу времени, сквозь тридцать пять бесконечных лет, и не подозревает, какие шутки жизненные придется ему ещё испытать, дабы очутиться, уже уставшим, с пробивающейся сединой, за тыщи километров от Калангуя и вспоминать тот мокрый сверкающий день лета 1956 года, того невинного смешного пацанёнка, впервые увидевшего окружающий мир, и мир этот запечатлелся в сердце, впечатался в мозг жестоким ударом тока.
А главное, я впервые в тот миг увидел запоминающе свою мать: ей тридцать семь (сейчас, сегодня, мне уже больше!), ее, никогда не знавшее косметики, лицо ещё молодо; та толика азиатской крови, что сохранилась в ней от предков, переживших Чингисхановы и Батыевы нашествия, придаёт чертам Анны Николаевны своеобразность, восточный загадочный шарм. О фигуре мать моя ни в юности, ни в молодости, ни в старости не беспокоилась - Бог избавил её как от излишнего веса, так и от непомерной худобы. Поэтому-то, увидев её впервые 37-летней, я затем, живя всё время рядом с ней, совершенно не замечал изменений в её внешности. Анна Николаевна, на мой взгляд, не менялась с годами ни капельки. И лишь в тот самый приезд, когда побывали мы в Новом Селе с женой, а перед тем я не видал муттер почти пять лет, - я охнул при встрече, ужаснулся перемене, происшедшей с ней. И только сейчас я понимаю: в тот миг вместо 37-летней Анны Николаевны, каковая навек запечатлелась в моем сознании, я отвычным, трезвым взглядом узрел вдруг 67-летнюю женщину, старуху. Я взглянул в тот момент на мать после долгой разлуки как бы со стороны, посторонне...
Впрочем, кому интересны сии тонкие материи.
Если бы я точно не знал, не видел на карте, что Калангуй расположен в Забайкалье, я по воспоминаниям своим всерьёз утверждал бы - посёлок тот находится где-то в благодатной Индии. Только лето, сплошное лето, звенящее, жаркое, зелёное лето - только оно связано в моих младенческих воспоминаниях с колокольным словом 'Калангуй'. Вот стоит шкетик Сашка Клушин, то есть я, на крылечке родного дома-барака и, раскрыв ротишко от изумления, недоумения и тревожного страха, наблюдает, как прямёхонько на его родимый барак несется совершенно беззвучно с холма мотоцикл. Жёлто-розовая дорога - словно трещина на густо-зелёной крутой поверхности холма-арбуза. Солнце бьёт мне в глаза, и я, вглядываясь в заколдованного мотоциклиста, в смятении пытаюсь сообразить: почему не слышно стрекота, мотоциклетного рёва? Невдомёк мне, карапузу, что под уклон можно мчаться и с заглушенным мотором...
Вот ещё кадр, опять летний. Мы возвращаемся из леса: я, Люба, мама, соседка и её дочка, моя сверстница. Возвращаемся с добычей - ходили по землянику. У взрослых - бидончики, у нас, голышей, - кружки. В моей посудине сладко-красных ягод - до половины. Я стойко стараюсь не заглядывать в дразнящее нутро кружки: в лесу земляники уже поклевали, а настоящий ягодный пир решено устроить дома - под молочко.
Я вышагиваю по лесной тропке впереди всех, старательно отворачиваю носишко от аппетитной кружки. И вдруг - сам не знаю, как это случилось! запускаю свободную руку в запретный сосуд. Что-то живое, извивающееся скользит под пальцами. Я взглядываю в кружку и - ай! ой! мама! - отшвыриваю ее: среди влажных алых ягод ворочаются, гемизят отвратные белые черви...
Откуда? Почему? Все заглядывают в свои кружки и бидоны: везде мерзкие, прожорливые червяки. А может, то были гусеницы? Мы дружно опрокинули бедную землянику в траву, вытряхнули на волю корчащихся тварей и заспешили домой - к пустому молоку.