– Митясов…
Женщина серьезно, без улыбки смотрела на него.
– Ой-ой-ой, как вы изменились! Такой молоденький были, а теперь… – Она, как и все, посмотрела на его повязку. – Ранены? Да?
– Как видите.
Женщина покачала головой.
– Ужасно как изменились… Просто ужасно, – она сочувственно покачала головой. – Вот вы меня не узнаете, – Николай действительно никак не мог ее припомнить, – а я сразу узнала. У вас, я помню, еще собака была.
– Была. Рыжик. Щенок. Ему и года еще не было.
– И ваш сынишка прогуливал ее еще в этом дворе.
– Нет, у нас детей не было. Это не наш сынишка.
– Разве не было? А мне казалось, что был.
– Нет, не было. Это соседский, Смирновых…
Они помолчали. Николай ждал, что женщина еще что-нибудь скажет, но она молчала и только сочувственно, очевидно уже машинально, качала головой.
Подошел мальчик лет восьми и, раскрыв рот, стал смотреть на Николая.
– А про Шуру вы ничего не знаете? – спросил Николай, не глядя.
Женщина зачем-то развязала и опять завязала платок на голове.
– Они, кажется, при немцах оставались? – спросила она.
– Оставались. У нее мать больная была.
Женщина почему-то вдруг оживилась.
– Да-да. Старуха умерла. У нее, кажется, рак был.
– А Шура?
– Шура? – Женщина задумалась и опять поправила на голове платок. – Шура сейчас здесь не живет. Она на Жилянской, кажется, живет.
– Не… В тридцать восьмом номере вовсе, – сказал мальчик и опять раскрыл рот.
Николай пристально посмотрел на него.
– А ты откуда знаешь, о ком мы говорим?
– Знаю, о тете Шуре, что в семнадцатой квартире жила.
– А теперь, значит, в тридцать восьмом? Ты точно знаешь?
– Точно. С улицы, на третьем этаже. Я ей раз помогал дрова нести. У нее тогда рассыпались, а я помог собрать. И нести помог.
– Это четвертый или пятый дом от угла, – сказала женщина. – Там, где примусная мастерская. Теперь я вспомнила, она туда переехала, – и улыбнулась, – не в мастерскую, конечно, а в дом.
Николай тоже улыбнулся.
– Ну, спасибо, большое спасибо, – и торопливо, точно боясь, что его задержат, зашагал по направлению к улице.
Женщина некоторое время смотрела ему вслед, опять покачала головой, потом взяла свое ведро и, шлепая сваливающимися с ног калошами, пошла к мусорному ящику.
Николай быстро шел по улице и смотрел по сторонам. Прошли мимо две девушки и обернулись. Николай тоже обернулся. Девушки рассмеялись. Николай расправил складки гимнастерки. Она была коротенькая, выцветшая, с наполовину оторванным и засунутым за ремень рукавом. Широкие маскировочные шаровары, рука на перевязи – вид не совсем обычный для тылового города. Прохожие оборачивались. Николай невольно поймал себя на том, что это ему даже приятно.
Дойдя до угла, он увидел парикмахерскую и вспомнил, что надо побриться. Парикмахерская была та самая, в которой он брился еще до войны. Николай зашел. Парикмахер, новый, узкоплечий, с копной удивительно мелко вьющихся волос, с презрительно-скучающим выражением лица чистил ногти, развалившись в кресле. При виде вошедшего сразу вскочил.
– Усы и бачки сбреем? – неожиданно весело спросил он, бросая под стол грязную и вынимая из ящика свежую салфетку.
– Сбреем, – сказал Николай и посмотрел на себя в зеркало.
Он давно не видел себя в таком большом красивом зеркале. Оказалось, что лицо его стало совсем медным от загара, брови и ресницы выгорели, а отпущенные от нечего делать в госпитале усы и баки выросли почему-то рыжими. Лицу они, безусловно, придавали лихость, но в то же время явно старили. Николай решительно повторил:
– Сбреем, ну их…
Парикмахер спросил, где и как Николая ранило и скоро ли наши будут в Варшаве. Николай отвечал и чувствовал, что к ответам его прислушиваются. Даже кассирша – пышная, полногрудая девица с сонными от жары глазами – вылезла из-за загородки, чтоб лучше слышать.
Парикмахер стал брить усы. Николай не мог отвечать на вопросы и, следя в зеркале за движениями