времена года: сейчас лето, причем, август.
Освальд Генрихович взял меня, как маленького, за руку. Я протестовал он настоял: 'Так надо. Мне надо. Сделай мне приятное! Пусть видят, сколько можно трястись, а? Давай...' Пропустив непонятые слова мимо ушей, я подчинился. У Освальда не было детей, вернее были когда-то, но во время войны жена развелась с ним и, забрав двух сыновей, уехала обратно в Россию, он их разыскивал - бесполезно. Возможно, в этом, в вынужденной, насильной бездетности, в воспоминаниях о сыновьях, причина его нежности ко мне, объяснил я его сегодняшнее суетливое поведение. Проходя мимо Пашкиного дома, мы покивали, приветствуя, вышедшему за ворота семейству 'Кучеравого'. Глава семьи снисходительно прижал тупой подбородок с невыбритой ямочкой к узкой высокой груди, обернулся к своему выводку, кивнул на нас, все засмеялись. Я знал, что 'Кучеравый' вполголоса сказал своим 'ку' - что обычно: 'Иж, фашист-то, вырядился!...' Это он об Освальде Генриховиче, с нелогичным расположением 'мундирных' знаков: почти на 'солнечном сплетении' алела шелковая ленточка, сделанная из пионерского галстука, длинным концом для аккуратности приколотая к нагрудному карману, напоминая аксельбант с картины о декабристах, а три значка - 'ВОИР', 'Почетный донор', 'Фидель Кастро' и 'Пахтакор', - грудились у левого плеча, издали смахивая на единый карикатурный орден.
Мы пошли по направлению к центру города, где в близлежащих переулках выстраивались, готовясь к маршу, школьные колонны. Из узбекских домов выходили группы школьников: темные брюки и юбки, белые рубашки, красные галстуки. В некоторых дворах детей было так много, что семейства, каждые в отдельности, представляли из себя маленькие демонстрации. Усиливались звуки городского праздника: музыка, речевки, команды... Нарастала шумовая лавина, пропитывая густеющие людские потоки - красное на белом. В одном месте, где маленький духовой оркестр 'продувал' небольшие маршевые фрагменты, Освальд Генрихович поднял свой кулак с моей взмокшей ладошкой, ткнул этой тяжелой связкой в сторону низкой зеленой калитки: 'А здесь живет Алексей Иванович, наш с тобой парикмахер. Он сейчас дома, да.' Мы продолжали поход, и Освальд Генрихович говорил, не глядя на меня, как будто сам с собой. Привычная, несколько виноватая улыбка, которая обычно близоруко, светлыми тенями блуждала по его лицу - то поднимая бровь, то щуря глаз, то растягивая губы, - сменялась непривычной решительной серьезностью.
- Их привезли сюда раньше, чем меня, чем, тем более, крымских татар... В тридцать девятом, с Дальнего Востока. Сосед наш, Володя - дядя Володя - до сих пор зовет их 'самураями', 'собакоедами', 'косоглазыми'. Отца твоего, я слышал, нынче 'белочехом' прозвал. Никчемный он человек, дядя Володя, да, честно тебе скажу. Нехорошо, конечно, так про взрослых... А вот среди них много умных людей, не чета некоторым... Многие пошли учителями. Физика, химия, математика. Точные предметы, аналитика - это их. А Алексей Иванович, ты знаешь, - доктор технических наук, между нами, конечно... А тоже ведь, как скотину... Ему предлагали потом, из Ташкента приезжали, из Академии Узэсэсэр... Отказался. Даже в наш кабэ не пошел. Обида. Гордыня. Я, ты знаешь, - заяц, а он!... Уважаю, честное слово. Хоть кому скажу - уважаю!... Чесслово... Вот и школа твоя...
Выпроставший ладошку из влажного плена, в школьной колонне я сразу же был взят в иной оборот: мне предназначалось определенное место, в передних шеренгах, и один из флагов союзных республик, которые, я знал - пятнадцать, незначительно отличались друг от друга: расположением и цветом вторичных (неглавных: зеленых, голубых, синих) полос на красном поле с особенной, но жидкой орнаментной (национальное отличие) оторочкой.
Необычайно тронутый гранями разнообразия мира, которое вдруг больно царапнуло меня некоторое время назад, на минуту выпрыгнув из взволнованной речи Освальда Генриховича, - на самом деле промежуточный результат, очередной финал постепенного набора жизненной информации одиннадцати лет, я оказался захваченным навязчивой идеей: сейчас же, немедленно увидеть объект моего теперь уже почти объяснимого интереса - Парикмахера, как воплощение жизненной реальности, парадоксально фантастической, таинственной и при этом, оказывается, вполне объяснимой и доступной - стоит внимательнее посмотреть, больше расслышать, ближе потрогать.
Затеряться - отдаться на задворки переминающихся шеренг, с переходом на суетливый многолюдный тротуар, ничего не стоило. Оставалось избавиться от флага. Я решил действовать общеизвестным, знакомым по предыдущим демонстрациям методом. 'Подержи, я сейчас', - обратился к первокласснику. 'Ты не обманешь?' - спросил первоклассник, беззащитно поднимая розовые бровки и выворачивая пухлую губешку. Я вспомнил где-то услышанное: когда говоришь неправду, нужно верить в то, что говоришь. Я попробовал: честно глядя в глаза, торжественно сказал 'нет' и протянул крашенное древко к игрушечным доверчивым ладошкам. Получилось. Пацан взял флаг. Я быстро пошел прочь, стараясь не думать, что маленький человек смотрит мне в спину. 'За все нужно платить, иногда - совестью: это очень быстро, но...', вспомнилась папина фраза.
Я остановился возле зеленой калитки. Оставалось преодолеть еще один нравственный барьер - вторгнуться в чужой мир: незвано открыть калитку или тайно заглянуть через дувал. Но я устал: день, еще по-настоящему не начавшись, уже был долог - я слишком много узнал. Присел на синюю скамейку у палисадника, подперев ладошкой голову, - маленький старичок с чубчиком.
'Процесс познания родил науки: совершенно не обязательно трогать, обжигаться - повторять длинный цикл познания. Не хватит жизни. Наука создает качественную модель, формулу: подставляешь цифру - видишь результат'. Это из популярных папиных объяснений относительно пользы наук.
'Ура!... Да здравствует!... Хурматли уртоклар! - дорогие товарищи!... Претворим в жизнь исторические решения!...' В центре города началась демонстрация. Мимо проходили колонны и, блок за блоком, исчезали в нереальности перпендикулярного поворота, очерченной мозаичным углом высокого здания. Получая апатичное удовлетворение от осознанного владения знанием результатом подстановки в знакомую модель: каждая колонна повторит движения и звуки предыдущей, став пронумерованной единицей масштабного действа, - я научно оправдывал свою неподвижность, параллельно напитываясь идеей будущего эксперимента, которому предстояло подтвердить или опровергнуть формулу-догадку, еще непорочную, в которую я еще ни разу не подставлял цифры. Закрыл глаза, выждал время, пока не угас красный цвет... Что возникнет сейчас - это и есть моя 'субъективная реальность' (в противовес папиным 'объективным реальностям' - частый фрагмент рассуждений на научные и социальные темы), мое понимание жизни.
Немного стыдясь своей 'ясновидческой' власти над тем, за кем предстояло наблюдать, я представил Парикмахера на резной веранде, обвитой коричневыми лозовыми жгутиками молодого виноградника. В руках - свежая газета. Сейчас ему не шел белый халат и он был одет в полосатую пижаму - символ обычности выходного, свободного дня. Тушуя опасность громких звуков улицы, способных внести тревожную ноту в спокойствие настроечного лада, я для верности заменил газету на художественную книгу, которая скоро приняла геометрию и цвет научно-популярного журнала, а затем окончательно трансформировалась в толстый справочник на технические темы. Да, чуть не забыл: папиросы, большая чистая пепельница, крупные комочки пепла.
А вот теперь на все это я накладываю звук, прибавляю громкость.
...Из-за дувала, с улицы, долетает - через усилители, 'колокола': 'Да здравствует!...Ура!' эти звуки смешиваются с аналогичными звуками из соседних дворов: от громко включенных радиоприемников, телевизоров сливаясь в единое. И не поймешь, где реальность, а где искусственное. Если по научной букве: в центре города - настоящее, в 'Москве' и других радио- и телеприемниках - искусственное. И все вместе дает ощущение абсурда или тщательно спланированного притворства: в науке есть модели, но в природе не бывает копий - все разное. Пашка не похож на меня, папа - на Кучеравого, мамы между собой разные, и все всегда говорят и ведут себя по-разному. А тут все одинаково: далеко-далеко, везде-везде, и рядом - одно и то же. И универсальное объяснение (насилие, наложенное на покорность): так надо.
...Парикмахер вздрогнул, поднял седую голову от книги и увидел ряд наблюдающих за ним разных, совершенно не похожих друг на друга людей: я, папа, Освальд Генрихович, Кучеравый и сын его Пашка, обманутый мальчик с флагом... Мне стало стыдно перед Парикмахером за всех и я открыл глаза.
Я пошел домой, сэкономив полтинник, который, как всегда в день праздника, сегодня дал мне папа.
В следующую субботу прогуливаясь с Колькой в районе хлопкового завода, я спросил:
'Коль, только честно, я не обижусь: как меня твой папа называет?'
Пашка хлюпнув носом и чуть подумав, видимо, вспоминая:
- Как, да считай никак... Кто ты? - мелочь! Ну, иногда, бывает вундеркиндом паршивым, а иногда - блаженным, ну, ненормальным. Не обижаешься?... Он ведь всегда правду говорит. Смотри: ты хоть и