похмелья – и рухнула бы тщательно подготовленная операция. А то, что это была действительно операция, я четко усвоил с первых же допросов, которые достаточно бесцеремонно учинили мне представители американских спецслужб. Они не называли себя, но, когда я пожаловался Рюрику, что вовсе не ожидал такого прохладного приема со стороны самых активных своих освободителей, он спокойно объяснил мне, что без помощи разведки они вообще не нашли бы того лагеря, в котором я находился. Не говоря уже обо всем остальном. Поэтому приходится понимать их заботы и – терпеть. Такова планида всякого русского человека!
И я терплю и стараюсь отвечать полную правду. Да мне, впрочем, особо-то и скрывать нечего. У меня все на виду: темы, проблемы, сотрудники, семейные дела, завершившиеся скорым и бескомпромиссным разводом. Я никого не корю, ибо сам себе выбрал свой скорбный путь.
Моих новых малотактичных и не очень вежливых хозяев интересует буквально все: от нормы зековской пайки до гипотезы прецессии земной оси и связанных с нею глобальных катаклизмах. Но я так понимаю, что они, возможно, и сами немного в растерянности: кого спасали-то? Кого выручали? Если от него никакой практической пользы? Решив так, я почувствовал себя уязвленным в моральном отношении. Неужели действительно я ни на что уже не гожусь!
Рюрик успокаивает, говорит, что это обычная практика: высосать из эмигранта максимум сведений и отпустить на все четыре. Если, конечно, это не грозит безопасности Америки. На что я, видимо не без иронии, заметил, что вообще-то не готовился специально покинуть бывшую родину, а потому как-то не особенно интересовался ее оборонными и прочими секретами. Уж что знаю – пожалте! А на что не способен, поздно жалеть. Надо было заранее предупреждать.
Наверное, я все-таки несколько переборщил с иронией, но, честное слово, очень неприятно чувствовать себя в роли никчемной подопытной крысы. Рюрик, я заметил, огорчился. Нехорошо. Будто я его обвиняю в чем-то. Я, разумеется, извинился, но и заметил, что его отношение ко мне после этого несколько... изменилось. Внимания поубавилось.
Я, кажется, догадался почему. Видимо, тут, помимо моей воли, сработала – назову ее, хотя, возможно, и недостоин, – природной щепетильностью, что ли. Ну не могу я называть фамилии людей, с которыми вместе сам на себя взвалил тяжкий крест диссидентства. Причем взвалил вполне сознательно, догадываясь, чем все дело закончится. Но уж очень хотелось правды! Ведь лгут все – от генерального секретаря до точнейшей из наук – статистики! И ведь пример Андрея Дмитриевича был, по сути, перед носом. Я уж не говорю о судьбах таких громких людей, как Александр Исаевич или милейший и нежнейший Саша Галич, вечная ему память и огромная моя благодарность Господу Богу, за то что подарил мне счастье познакомиться с этим замечательным человеком... Ну и как же я мог, как посмел бы называть после этого вслух имена людей, к которым я и сейчас испытываю глубочайшую приязнь! Кому, как не мне, и знать, как опасна бывает мысль изреченная...
Но то, что я считаю своим основополагающим принципом, похоже, для других является деловой информацией. Увы!
Кажется, и Рюрик наконец убедился, что я не советский шпион, заброшенный в Штаты со столь изощренной легендой. Интересное слово – оно для меня ново, поскольку я привык понимать слова в их истинном, первородном значении. А убедившись, предложил поработать над своего рода мемуарами – особенно о моем последнем периоде жизни, чтобы затем прочитать наиболее яркие эпизоды из них на радио. Причем рассказы мои должны быть абсолютно доверительными, будто я разговариваю с лучшими друзьями и потому ничего не стесняюсь, называя вещи своими именами. Предложение мне понравилось, и я засел за стол.
Жизнь налаживается. Пособие политэмигранта не позволяет роскошествовать, но мне хватает. Милейшая Нина Павловна, секретарша Рюрика, все еще продолжающего оказывать мне определенное покровительство, помогла снять неподалеку от их института в Бронксе сравнительно недорогое однокомнатное жилье с кухней и необходимыми удобствами. Меня это вполне устраивает. По дорогим ресторанам я и раньше не шлялся, а тут питаюсь в русском кафе, не без волнения слушаю родную речь, штудирую американский, поскольку мой английский они-то понимают, но я с трудом проникаю в суть их речи. Кроме того – пишу. Стараясь выбирать для воспоминаний эпизоды поострей.
Ах этот проклятый внутренний цензор!
Рюрик прочитал несколько десятков страниц, усмехнулся и в течение буквально пяти минут, с моей, конечно, помощью, предал моим несколько беспредметным разглагольствованиям остроту настоящего памфлета. Нет, конечно, он бесспорно бешено талантлив! Как я ему завидую!..
Первый успех!
Ко мне приезжала остроумнейшая женщина, представившаяся нью-йоркской корреспонденткой радиостанции «Свобода», – помню, помню я, с какой ненавистью там, у нас, плевались в адрес этого враждебного «голоса»! А вообще, я заметил, что мне пора бы уже кончать говорить «там, у нас», это нехорошо действует в той среде, в которой я теперь вращаюсь. Только – «у них»!
Ну так вот, эта милая Сьюзен легко, без всякого давления так раскрутила меня со всеми моими мемуарами, что получилось, с моей точки зрения, просто чудо, а не передача.
А когда она наконец прошла в эфире, мои новые коллеги сделали меня в буквальном смысле именинником!
Оказывается, они еще и платят хорошо! Я вспомнил свои гонорары за научные статьи... Убожество!..
...Я надеялся на возрастание интереса к моим экзерсисам, но, увы, вторая передача прошла с большой задержкой, которую мне объяснили необходимостью оценок более важных политических событий, а эфир, как известно, не безграничен. Юмор был в том, что это сказано мне – физику! Уж кому и знать-то...
А третья передача, вероятно, так и не будет услышана... у них. И значит, надо кончать заниматься чепухой, а переходить к делу. Гонорары меня расслабляют и подталкивают жить с непривычной мне распущенностью.
Сказал об этом Рюрику Алексеевичу, он обещал подумать и посоветоваться. С кем, очень мне интересно.
Время эйфории прошло, наступили будни. Михайлов стал для меня уже не Рюриком, а Рюриком Алексеевичем. Я сумел оценить его тактичность в этом, казалось бы, малозначительном вопросе. Он несколько раз подряд на людях назвал меня Игорем Владимировичем, хотя прежде звал Игорем и даже Игорьком. Я все понял.
Меня вызвали в нью-йоркское отделение ФБР для беседы.
Обо мне им было, как я сразу увидел, известно практически все. Но интерес пожилой господин с явно крашеными волосами проявил лишь к одному аспекту моей прошлой жизни. Предложив считать нашу беседу доверительной и потому не подлежащей разглашению, – даже Михайлову? – спросил я наивно, на что он ответил категорически: да, даже ему, – джентльмен начал подробнейшим образом расспрашивать меня о работе в моем бывшем институте в Серпухове. Его интересовало буквально все. И из вопросов я понял, что им тут известны очень многие из наших отечественных научных разработок, которые в институте считались совершенно секретными и требовали таких допусков, что ни о каких посторонних там и речи быть не могло. Однако же...
Я, конечно, отстал за последние пять лет, украденных у меня тюрьмой и колонией, от новейших разработок в области атомного ядра. Но тем не менее, как мне показалось, крашеному джентльмену, довольно профессионально разбиравшемуся в физических проблемах, которыми в России занимался коллектив «закрытого» для прессы академика Прокопченко, понравились мои ответы и собственные суждения. Разумеется, Дмитрий Юрьевич просто убил бы меня за столь вольное толкование его так называемого «серпуховского эффекта», но что делать? Я вынужден был сохранять свое лицо. Ну а мой дотошный собеседник, видимо, принял некоторые мои «вольности» за критический взгляд на идеи мэтра.
Результат нашей «беседы» оказался совершенно неожиданным для меня и, как я понял, будет иметь столь же воодушевляющие последствия.
Не вдаваясь в существо моего разговора с джентльменом, который представился мне расхожим шпионским именем Джек Смит – а мог бы назваться немцем Мюллером или русским Ивановым, – Рюрик