болотном острове! Вот здесь, у этого маяка, расстреливали людей. Расстреливали и у сигнальной мачты, расстреливали за батареями… Вся земля обагрена кровью. А сколько людей, падавших во время работ от истощения, побитых прикладами, приколотых штыками, погибло во льдах!.. Сколько могил скрыто сейчас зимним туманом! В этих ледяных торосах, в снежных обмерзших буграх – всюду трупы.
Вдруг Андрей увидал, как на острове вспыхнули сигнальные огни, словно глаза чудовища. И тут будто чей-то голос услыхал Андрей.
«Ты вырвался от нас, с Мудьюга? Ты оставляешь сотни своих товарищей… Они спят в насквозь промерзшей земле! Им уже никогда не проснуться. Они взывают к мести!»
Подмаргивает маяк. И в то мгновение, когда он зажигается, в луче его видна метель, вечная метель Мудьюга…
«Неужели я жив? Как это могло случиться?»
У Андрея кружится голова, он хватается за столик. «Вот лежит Жемчужный… Жив ли он? Не бред ли все это?»
Но боцман вдруг поднял голову. Увидев Андрея, он громко зарыдал. Андрей бросился к нему. Они плакали, что-то говорили друг другу и сами не слышали своих слов. Первым успокоился боцман.
– Ой, сынку, тебя, значит, тоже везут? – спросил он.
– Тоже… – ответил Андрей. – Но я рад, Матюша… С тобой вместе. Как мне было тяжко одному, если бы ты знал! А сейчас я даже рад, ей-богу. И Егорова увижу и Базыкина…
Боцман покачал головой.
– А где доктор, Матюша?
– Умер… Неделю тому назад. Там же, в погребе. Отмучился… – Жемчужный закрыл лицо руками.
Андрей уткнулся лицом в подушку. «Умер… умер… умер…» – стучало у. него в висках.
Ему хотелось с головой зарыться в подушку, ничего не видеть, не слышать, но Жемчужный мягко положил ему руку на плечо и стал рассказывать обо всем, что случилось в карцере.
9
– После допроса, конечно, бросили в карцер. Бо сказал: «Будете сидеть до тех пор, пока не сознаетесь и не выдадите тех, кто еще собирался бежать…» Егоров как закричит: «Подлец! Мы не предатели. И все равно некого нам выдавать. Сами не собирались, других не подзуживали». Опять карцер, голод, мрак, стужа. В могиле… Ну, прямо в могиле. Прохватилов просил прощения, плакался: «Извиняйте, дорогие товарищи… За меня, такого дурня, страдаете».
– А где же Григорий? – со страхом спросил Андрей.
– С ума сошел. Расстреляли бедного Грицка.
Они помолчали.
– А Егоров все ободрял нас, – продолжал боцман. – Ночью зараз слышу шепот: «Где ты, Лелька, Лелечка?… Где ты, моя золотая?… Доченька милая…» Часто ее вспоминал. Все беспокоился. Думка за думкою… «Надо дожить…» – говорил. Часто повторял: «Коммуну вижу… Наши идут… Солнце червонное… Архангельск восстал…»
День… Ночь… В карцере все темень, мокреть, холод лютый, собачий… Я Маринкину говорю: «Доктор, не лежи без конца, сделай милость… Встань хоть ненадолго, треба трошки размяться». А он отвечает: «Нет уж, милый. Ты двигайся… А меня не тревожь. Нема дыхания».
Потом Николай Платонович заболел. Доктор его выслушал. «Крупозное воспаление», – говорит. Базыкин бредит, горит весь в холодище таком… Стонет иногда: «Шурочка!» Я вырвал доску из стены, стал бить ею в дверь. Прибежал сержант. «Маляд, кричу, маляд у нас… Давай переводчика!» Прибежал переводчик. Мы все кричим: «Маляд! Доктора! В лазарет…» Все напрасно. Только кипятку стали давать и котелок водянистого супа принесли. Я лег рядом с Базыкиным, чтобы хоть как-нибудь согреть его. А Прохватилов на четвертый или пятый день замолчал. Опух страшно, а из глаз текла вода. Да, хлопчик… Злому ворогу не пожелаешь такого житья.
– Засни! – сказал Андрей. – Не надо больше рассказывать. Засни, Матюша!
– А раз Егоров говорит, – не слушая Андрея, продолжал Жемчужный: – «Товарищи, давайте рассказывать друг другу свою жизнь. Я начну первый». Добре придумал. Иной раз и не слушаешь, только голос жужжит. И легче. Прошло сколько-то дней. Егоров мне зараз говорит: «Ну, Жемчужный… У меня тиф». – «А как ты определил?» – «Определил! Но ты, если выйдешь отсюда живой, передай Чеснокову, всем, кого увидишь, что я до последней минуты думал о них… Мое завещание – бороться до победы. Дай воды!» Дал я воду. «Матвей, Павлина бачишь? Он с нами…» Я понимаю, бредит он. «Бачу», – говорю. А Егоров весь встрепенулся, кличет его: «Павлин, Павлин!..» А то Чеснокова или Потылихина. Кричит: «Скорее к нам, Максимыч!»
– Не надо больше, Матюша, – вскакивая с койки, умоляюще сказал Андрей. – Не надо! Я прошу тебя. Смотри, как ты дрожишь.
– Нет, надо! – содрогнувшись всем телом, но упрямо и твердо сказал боцман. – Надо! Я могу умереть! Надо, чтоб знали.
Андрей присел к нему на койку и обнял за плечи.
– Егоров очнулся. «Нехай, говорит, доктору носилки принесут и похоронят честь честью. Тебе поручаю, Жемчужный… А червонное знамя мы потом принесем». И опять впал в беспамятство. Тут пришла посмотреть на нас комиссия. Кто-то спросил: «А где шенкурский большевик?» Лейтенант Бо показал. Егоров открыл глаза. Лейтенант Бо усмехнулся и щось таке сказал своим. Они посмеялись и ушли. Тогда Базыкин сказал мне: «Знаешь, чего смеялись? Надеются – теперь мы будем сговорчивее. Пардону запросим». А я ему ответил: «Нет, дудки! Не дождутся…»
И знаешь: пытку придумали. Поставили в карцер железную печурку, натопили ее жарко. Мы обрадовались… А с оттаявшего потолка полился дождь, отсырели стены. Одежда зараз взмокла. Пришлось ее снять, выжать. После печка остыла, и пошла холодюга. Рубашки, брюки – ледяной саван… от жары к холоду – от было мученье, Андрюха!.. Я, понимаешь? Я и то не стерпел, завопил: «Да когда же смерть!»
Жемчужный закрыл глаза. Андрей вскочил с койки и подал ему кружку с чаем.
– Нет, Андрюша, – прошептал боцман. – Душа не принимает. Однако добре! Мы с тобой поживем! Больше не могу говорить. Устал… Ох, мамо… мамо…
Андрей опять присел к Жемчужному на койку. Боцман задремал. Сначала дыхание его было прерывистым, слабым и хриплым, затем он стал дышать ровнее.
«Сколько же душевных сил должно быть в человеке, чтобы вынести все это? – думал Андрей. – Нужно иметь крепкую, закаленную душу большевика… Обыкновенные люди не перенесли бы таких мучений. А мы, большевики, все вынесем. И победим… Обязательно победим!»
10
На занесенных снегом улицах Соломбалы было темно и пустынно. Лишь кое-где мерцали фонари да виднелись тускло освещенные окна.
Во всем облике этого архангельского пригорода чувствовалась близость моря. На фоне мрачного, вьюжного неба смутно вырисовывались мачты зимовавших морских судов.
Чесноков и Дементий повернули с Адмиралтейской набережной на Никольский проспект и, миновав длинные морские казармы с флагштоком на вышке, добрались до судоремонтных мастерских.
Собрание уже началось. Сначала в цех вошел Чесноков, потом Дементий. В проходах между станками и в большом пролете тесно стояли рабочие и моряки. Под высоким потолком тускло горело несколько электрических лампочек.
Возле отгороженной от цеха конторки сидел за столиком Коринкин, председатель правления кооперативной лавки, и смотрел на оратора, мямлившего что-то о лавочных делах. Собрание возмущенно шумело, и Коринкин пытался успокоить народ.
– Граждане! – взывал Коринкин, багровея от натуги. – Возмущение ваше понятно… Безобразия следует пресечь беспощадно! Однако не нужно нарушать порядок. Посылайте записки. Порядок прежде всего. Продолжайте, – говорил он, оборачиваясь к оратору.
Чесноков знал, что в толпе шныряют десятки агентов контрразведки. Да и меньшевик Коринкин был не лучше любого агента. Но Дементий предупредил Чеснокова, что на собрании будет группа рабочих, которая, в случае чего, не даст его в обиду. Действительно, как только он вошел, несколько молодых рабочих