Помнишь, приносила нам вино и виноград? Здесь дело, как говорил классик, в шляпе. Сережа…
— Мне не хотелось бы, кольцо очень красивое и дорогое…
— Плевать! Есть в жизни вещи дороже…
Тут Ксения кинулась ему на грудь, разрыдалась, затем запрокинула заплаканное, залитое слезами лицо, и Сергей Романович, к своим тридцати годам прошедший и верхние этажи, и темные подвалы жизни, привыкший к ее жестокости, почувствовал подступавшее ожесточение.
— Не надо, Ксюша, ты меня не хорони, — попросил он, целуя ее мокрое лицо. — Я — живучий, мы еще встретимся. А теперь, убей меня Бог, я хочу попрощаться с тобой по настоящему, зря ты одевалась…
— Сережа, Сережа, ты же обещал… Сережа…
У нее не было сил сопротивляться, да она и не хотела; ветреный, ненастный рассвет рвался с моря, бросавшего на берег вал за валом; ветер достиг сумасшедшей силы, и прочный каменный дом, казалось, вздрагивал и охал, крыша грохотала, и порывы ветра каким то образом проникали сквозь прочные стены и гуляли по комнате. Ксения обхватила его крутую шею, прижимаясь к нему все сильнее, и провалилась в резкую, слепящую тишину — она падала долго и не сразу смогла прийти в себя, с ней словно случился обморок, она слышала усиливавшийся ураганный ветер, слышала море, но открыть глаз не могла, и голос ее не слушался. Она подумала, что уже умерла, и даже как то обрадовалась этой мысли — теперь ни о чем не нужно было беспокоиться, теперь ей абсолютно ничего не нужно, и даже сам Рашель Задунайский ей теперь не страшен; она освободилась сразу от всех своих забот и обязанностей. И в то же время она почувствовала свое полное одиночество и заставила себя открыть глаза и приподняться — никого рядом больше не было. Помедлив от растерянности, она истово несколько раз перекрестилась.
3
Она стояла у двери своей московской квартиры и все никак не решалась нажать на кнопку звонка. Наконец она с трудом подняла онемевшую руку, и услышала из за двери знакомый, больной голос, хрипло отозвалась, и увидела смятенное, постаревшее лицо Устиньи Прохоровны с сумасшедшими глазами, готовыми выскочить из орбит; предупреждая готовый вырваться вопль, старушка зажала ладонью свой темный рот и, пятясь назад в прихожую, несколько раз перекрестилась, шепча «Господи, помилуй, Пресвятая мати Богородица, с нами крестная сила, изыди, изыди, нечистая!», затем с неожиданной силой втянула бледную Ксению в прихожую, с силой захлопнула дверь, кинулась на шею своей любимице и не то зарыдала, не то захохотала, и очевидно, уже вовсе неосознанно бросилась к двери и защелкнула ее на замок. «Все, все, никого не пущу, — бормотала про себя Устинья Прохоровна, — пусть дверь ломают… Нету нас дома, нету — и все тут! И не будет! Нету!» И Ксения еще раз почувствовала, сколько пришлось претерпеть за последнее время этой кроткой душе, но случившееся и не поддавалось обычным меркам, Ксения и сама, даже если бы и захотела, не смогла бы ничего объяснить. Она прошла в гостиную, рассеянно оглядевшись, опустилась в кресло рядом со старинным бронзовым торшером в виде Афродиты, выходящей из моря, — светильник был искусно укреплен на голове богини. Пришедшая немного в себя Устинья Прохоровна пододвинула к торшеру и свою низенькую скамеечку, хотела присесть рядом и тут же вновь всполошилась, бросилась на кухню.
— Чаю, чаю, сейчас чаю поставлю! Господи Боже… что же это такое творится, — бормотала она себе под нос, часто появляясь в дверях гостиной и встревоженно вновь и вновь оглядывая Ксению, словно опасаясь, что нашедшаяся беглянка вот вот опять исчезнет.
— Няня, не надо, ничего не надо, иди сюда, посидим, — попросила Ксения. — Давай лучше немного выпьем, надо успокоиться. У тебя есть вино?
— Полно! — тотчас откликнулась Устинья Прохоровна. — Кто же его тут пил? Как было, так все и стоит… Господи, Пресвятая Богородица… что ж это я, совсем очумела… Господи, Ксюшенька, а вещи у тебя, что, на вокзале остались?
— Веши? — удивилась Ксения, и легкая тень тронула ее глаза. — Нет никаких вещей, все при мне. Ты только ничего пока не говори, не спрашивай, я тебе потом все расскажу…
По прежнему ахая и сама с собой беседуя, Устинья Прохоровна придвинула к креслу, где устроилась Ксения, небольшой чайный столик на колесиках, принесла несколько, на выбор, бутылок вина, бокалы, орешки и конфеты, затем она притащила хрустальный графинчик с простой рябиновой настойкой, и они, с молчаливого одобрения Ксении, выпили именно этой настойки, сразу пошедшей по жилам живительным теплом, — Ксения бросила в рот соленую фисташку и блаженно вжалась в спинку старого, еще родительского кресла. Устинья Прохоровна тотчас принесла плед и укутала ей ноги, — в Москве стояла сырая и прохладная погода; старуха, после всех мытарств и передряг, давно уже приготовившаяся в душе к самому плохому, то и дело отворачивалась и вытирала слезы. Самым мучительным для нее до сих пор была неизвестность, невозможность что либо понять и объяснить, но сейчас она была преисполнена любовью и обожанием к единственно дорогому на свете существу. Старушке скоро показалось, что Ксения задремала, и она стала ходить на цыпочках, приготовила на всякий случай ванну, затем разобрала постель, в то же время перебирая в голове все свои скудные припасы и придумывая, как бы выкрутиться и приготовить на обед вкусненькое, — с возвращением Ксении жизнь для нее вновь обретала смысл, и она пыталась отогнать по прежнему одолевавшие ее тревожные мысли. Она услышала голос Ксении, позвавшей ее, и бросилась в гостиную. Увидев устремленные навстречу огромные, тревожные, незнакомые глаза, непривычно светившиеся, Устинья Прохоровна запнулась; она даже оробела, хотя старалась этого и не показать.
— Сядь, нянюшка, — попросила Ксения. — Давай еще по капельке — у тебя прекрасная рябиновая… Как я рада тебя увидеть, нянюшка… Ну, родная моя, за твое здоровье!
Устинья Прохоровна, трижды суеверно поплевав себе через левое плечо, приняла еще рюмочку рябиновой и положила в рот маслинку, — внутри все начинало оттаивать и согреваться, освобождаться от страха.
— Ты какая то другая стала, Ксенюшка, — сказала Устинья Прохоровна. — Похудела, похорошела, у тебя глаза как у Божей матери, чудные глаза, прямо святые… чистый свет…
— Я, нянюшка, кажется, беременна, — скупо улыбнулась Ксения, затаенно прислушиваясь к чему то своему, не обращая внимания на вновь истово перекрестившуюся Устинью Прохоровну, откинувшуюся назад и от изумления полуоткрывшую рот. — Теперь я другая стала… совсем, совсем другая…
— Спаси и помилуй! — ахнула Устинья Прохоровна. — Во он оно что! Да кто же этот твой окаянный? Господи, вот бабья то долюшка, вот оно, оказывается, какая жеребенистая до отчаянности! Неужто сам… Господи, помилуй, спаси, Матерь Пресвятая! Неужто сам, этот бровастый мерин…
— Нет, нет, нянюшка, что ты такое придумала! — живо встрепенулась Ксения и, замахав на старушку руками, залилась неожиданно веселым, звонким смехом. — Куда хватила, старая! Совсем уж считаешь меня круглой дурой! Ай, нянюшка…
— Ну, прости, горемычная, прости, что с меня взять, стара, глупа, — стала виниться Устинья Прохоровна, уже прикидывая, как теперь может перемениться ее медленная, устоявшаяся жизнь и как закувыркается весь прежний уклад. — Баба и есть баба, даже самая высокоумственная и именитая, хоть семи пядей во лбу, а все она баба. Как кто нащупает слабое место, так и рухнет! Гляди помру, не томи ты старуху, а то грудь от нетерпения вспухнет… Кто же он, твой королевич? Господи, помилуй, спаси и охрани…
— Да я в самом деле, нянюшка, не знаю, кто он. — Теперь уже совсем развеселившись, Ксения вновь потянулась к рюмке, но проворная Устинья Прохоровна, хоть и еще раз переменилась в лице от последних слов своей воспитанницы, тотчас эту рюмку перехватила и строго сказала, что нечего невинное дитя заранее губить и калечить, кто бы у него отец ни был.
— Час от часу не легче! — воскликнула старушка, зорко ощупывая всю фигуру Ксении взглядом.
— Успокойся, нянюшка, — постаралась подольститься к ней молодая женщина. — Такого королевича у меня действительно еще не было, я словно в рай небесный нежданно негаданно попасть сподобилась… Что ты, нянюшка?
Стараясь пресечь святотатство, Устинья Прохоровна зажала было уши ладонями, но бабий искус оказался для нее непомерен, и зажала она уши, слегка растопырив пальцы, чтобы все слышать.
— Знаешь, нянюшка, я бы за ним в любую пропасть, в любой провал ринулась, и минуты бы не думала, это мой человек, мой мужчина… Такого другого судьба уже не пошлет, не расщедрится…
— Так в чем же дело? — стала вновь допытываться Устинья Прохоровна, движимая извечной бабьей солидарностью. — Все они сначала приходят неизвестно отколь, из темной ночи, а если он уж вонзился в