и только оставалось еще мерцающей точкой в громадном пространстве его отчаянно трепещущее сердце. И теперь уже не боль, не мучительно-радостное страдание от собственной невесомости и высоты пронизывали его; он бы мог уничтожить и сотворить вновь весь этот звездный мир вокруг, всю эту беспредельность, но что-то словно парализовало его волю, и ему все сильнее хотелось вырваться из этой скованности, из этой зависимости…

Он очнулся, с трудом понимая, где он и что с ним, и только в ослабевшем теле еще ныло чувство полета, загадочной высоты и пронзительности и слегка звенело и кружилось в голове. И тут появилось что- то постороннее, ненужное, он растерянно вздрогнул и увидел маячившую в дверях Тимофеевну.

– Что вам, что? – спросил он злым, грубым шепотом, но Тимофеевна, в теплом халате, в туго повязанном платке, не обращая внимания, ахая, подошла, торопливо закрыла окно, плотно задернула шторы, и от нее пахнуло теплым, домашним, ласковым, и у Николая на глазах, сколько он ни удерживался, выступили слезы.

– Господи, что же это на мою голову? – вполголоса сердито приговаривала Тимофеевна, крепко обнимая Николая, который весь мелко и непрерывно дрожал, за плечи и насильно подводя его к кровати. – Да ты же простыл, горе мое… Лежи, лежи! – приказала она строго, укутывая его одеялом до самого подбородка. – Сейчас пойду молока согрею, навязались на мою голову!

Николаю были дороги ее заботы, но он сейчас, если бы и хотел, не смог бы разжать губ; он лежал в какой-то испарине, в душевном облегчении оттого, что в его безжалостном лунном колдовстве появился понятный, теплый человек и что это, пожалуй, было важнее всего остального. Ему мучительно захотелось что-то сделать, может быть, просто пожаловаться, но даже на это не было сил.

Тимофеевна вернулась с молоком, на цыпочках, думая, что он уснул, и навстречу ей блеснули лихорадочные, возбужденные глаза.

– Знаешь, Тимофеевна, мне чего-то не по себе, страшно как-то, – признался он, и она неловко перекрестилась.

– Да чего тебе страшно-то, чего страшно, господи? – спросила она. – На-ка, молочка выпей…

– Не надо, спасибо…

– Выпей, выпей горяченького, сейчас тебе все нутро прогреет, – настаивала Тимофеевна, и Николай взял кружку, приподнялся на локте, сделал несколько глотков; в это время скрипнула дверь и в одной длинной сорочке, с накинутой поверх легкой шалью появилась Аленка.

– Что такое, Тимофеевна? Что опять случилось? – спросила она тревожно.

– Господи, ничего, ничего! – отозвалась Тимофеевна. – Иди ложись, вот неугомонные… да у вас хоть ночь-то когда бывает?

Аленка нагнулась к Николаю, пощупала ему прохладный и сухой лоб, ласково пригладила волосы.

– Спокойной ночи, Аленка…

– Спи, Коля, спокойной ночи… Переутомление, не ходи завтра на занятия, пройдет…

– Все от книжек, – волновалась между тем Тимофеевна, взбивая подушку и заботливо подтыкая со всех сторон одеяло. – Все от них, проклятых. Где это видано – с утра до ночи все книжки да книжки, будь и в дюжину голов, свихнешься. Говорила я Тихону и тебе говорила, – в сердцах оглянулась она на Аленку, – так где там! Разве послушают, вот тебе поморок и находит. Парню-то шестнадцать всего, я об эту пору замужем была, а то где ж оно видано – одни книжки! Кто хочешь с тоски свихнется!

Тимофеевна взяла у Николая из рук книжку, и он сразу почувствовал, что у него слипаются глаза; он уже не слышал, что еще говорила Тимофеевна, лишь неясно и туманно мелькнуло перед ним широкое лицо Чубарева; беспокойно разметавшись, он в следующий момент уже спал, а Тимофеевна, выпроводив Аленку и трижды перекрестив его, тихонько вышла, полная смутных предположений и страхов.

В это время, отодвинув тяжелую руку Брюханова и присев на кровать, Аленка заплетала потуже распустившийся узел волос.

– Удивительный человек этот Олег Максимович, – вспомнила она. – Теплый, заразительный… Сразу все по-другому светится… Коля тоже никак заснуть не может. А то вокруг тебя одни надутые гусаки… Как они мне надоели, если бы кто знал…

– Так уж все подряд и гусаки? – заворочался Брюханов.

– Все! Все! – с легкой насмешкой заверила Аленка. – Помнишь, на майском вечере… меня никто так и не решился пригласить танцевать… Там двое приезжих было, корреспонденты… Один темный, высокий, помнишь? Чувствую, глядит, чуть скошу глаз – так у него из-под ресниц и брызжет… Танцевать же пригласить не осмелился. Ты ведь рядом стоишь! Ну разве это мужчина? Брюханов, не хочу быть начальством! танцевать хочу!

– Танцуй себе на здоровье на институтских вечерах, кто тебе запрещает?

– Чего ты прикидываешься, Тихон? Разве дело в запрещении или танцах? Совсем не в них дело. Отгорожены мы от людей. Я понимаю, живешь ты ради людей, ночей не спишь, с телефонами воюешь, но люди этого не знают, не чувствуют, для них ты – кресло, начальство.

– Мы-то с тобой знаем, в чем суть, главное…

– Все главное, Тихон.

– Не кажется ли тебе, Аленка, что ты сладкого переела?

– Вот уже и попреки пошли, – задумчиво отозвалась Аленка, вздыхая и опуская голову на подушку, – Нет, не кажется, не переела… Потом – у каждого свои сладости… Ведь что интересно: каждый из вас сам по себе живой человек, а вместе – сплошной вицмундир, все пуговицы застегнуты, на одной щелочки, никто заглянуть не моги и не смей! Смешно, право…

Она нашла большую волосатую руку Брюханова и погладила ее; ей захотелось рассказать ему о росе, о том, что она видела под водой в маленькой лесной речушке, о том, как хорошо иногда быть совершенно одной… хотела – и не могла заставить себя. Быстро приподнявшись на локоть, она наклонилась к лицу мужа.

– Тихон, слушай, а ты хотел бы узнать все-все, что у меня на душе, до самого донышка? А? Что же ты

Вы читаете Имя твое
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату