молчишь?
– Что ты вдруг? – с некоторым усилием отозвался он. – Сама не понимаешь, что говоришь… Да и зачем?
– Ты прав, – тотчас согласилась она и, подумав немного, добавила: – Все-таки умница ты, с тобой всегда интересно…
– Ну, ради бога, – засмеялся он, – давай спать, Аленка, что ты меня сегодня донимаешь?
– Не буду больше… спать, спать, – сказала она. – Глаза слипаются. – Она поцеловала его, тепло задышала, заворочалась, устраиваясь удобнее. – Что у нас за квартира! – уже совсем сонным голосом пробормотала она. – Сколько лет разбираю твои бумаги – каждый раз на сюрприз натыкаюсь… Вчера старый вещмешок в кладовке попался, наверное, твой. А там связка каких-то тетрадок, блокнотов…
– Тетрадок? – переспросил Брюханов, продолжая думать совершенно о другом. – Каких тетрадок?
– Сверху все скипелось, ничего не разберешь… Кажется, какие-то партизанские записи, я в нижний ящик стола положила.
– Хорошо, завтра разберемся, – отозвался Брюханов.
Вздохнув, Аленка затихла, а Брюханов, выжидая и стараясь не шевелиться, долго лежал с открытыми глазами, снова и снова перебирая в памяти неожиданный разговор. Он был рад такой откровенности, он не ожидал, но в то же время его встревожило душевное состояние жены; но и это сегодня не являлось главным. Что-то происходило в нем самом; он не знал, не помнил момента, когда именно в нем что-то сместилось, но то, что изменилось что-то основное, он знал по какому-то своему новому отношению к людям, к самому себе, к тому, как все труднее становилось принимать решения. Поставленный в силу определенных условий в жесткие рамки, он в такие моменты, стараясь остаться в привычных берегах, весь внутренне застывал, хотя все равно не мог избавиться от мысли, что придет время и его на всем ходу рванет куда-то в сторону; подчас в нем даже начинало звучать ощущение такого рывка.
Заворочавшись во сне, Аленка тепло придвинулась к нему, и у Брюханова защемило сердце. Было счастьем, что она рядом с ним, привязана к нему, это так, но она даже отдаленно не может себе представить, насколько эта привязанность меньше его любви, ведь все эти годы освещены ею, хотя он старался всегда быть ровным, не показывал всей силы затаенного чувства. Он внешне внимателен, нежен, всегда чуточку насмешлив, и эта узда, он знает, держит ее. Незаметно, исподволь, но твердо он старается руководить ее жизнью, в свое время хорошо сделал, настояв, чтобы она окончила десятилетку и поступила в институт, чтобы у них жил и учился один из ее братьев, он всегда следит, чтобы она как нибудь не оказалась в пустоте, тем более что его работа действительно отнимает все время и силы. И все-таки чего-то недостает в их отношениях, что-то начинает не срабатывать, иначе как объяснить недавний разговор? – подумал он, вспоминая непривычно новые, насмешливые нотки в голосе жены и запоздало обижаясь. Вполне вероятно, что развоевалась сегодня Аленка просто по молодости, по дерзости, мятущаяся ее натура не терпит обыденности, это понятно, а вот что он сам не нашелся с ответом по-настоящему, уже хуже…
Иногда, когда сон не шел, как, например, сегодня ночью, он принимал ледяной душ и уходил работать в кабинет; очевидно, сегодня был именно такой случай. Осторожно выбравшись из кровати, он подошел к окну и, вглядываясь в сонную пустынную улицу, поежился – холодно и неприютно было в мире.
«Хорошо, но что такое случилось сегодня? – спросил он себя. – Почему такое состояние? Так, был Чубарев, все-таки очень умный человек. Бригаду врачей в Покровский отправили, больше сделать пока ничего нельзя… Так, звонок из Москвы насчет недоимок по хлебозаготовкам за прошлый год… Но это обычно. Так… что же еще?»
Он вспомнил сразу, как-то в один неуловимый миг, точно всплеск безмолвного взрыва высветил в ночи за окном застывшую, хорошо знакомую и на время забытую картину; то, что случилось, случилось не сейчас, раньше. Аленка лишь интуитивно уловила это состояние, его душевное смятение и по-своему отреагировала. Вот и все объяснение. Оглянувшись и прислушавшись к ровному, еле уловимому дыханию жены, он, стараясь ступать бесшумно, прошел в кабинет, плотно закрыл за собою дверь, сразу же включил настольный свет, и мягкий зеленый полумрак окутал все углы. Некоторое время он курил, сосредоточенно стряхивая пепел в пепельницу, затем решительно выдвинул нижний ящик стола. Полученный от Сталина пакет в желтовато-грязной старой оберточной бумаге, перетянутый крест-накрест простой пеньковой бечевкой, взвесив на ладони, он положил перед собой. Сна как не бывало, голова была ясной, мысль работала четко, все заключалось именно в этом пакете, в бумагах Петрова Константина Леонтьевича, и еще больше в том, каким путем они попали к нему самому в Холмск и теперь вот лежат в ярко-желтом круге света от настольной лампы, а он, как и в первый раз в кабинете у Сталина, затем у себя в гостинице, опять боится к ним притронуться и вот уже четвертый день как не может прийти в себя и обманывает и себя, и других, даже перед женой разыгрывает вполне благополучного и счастливого человека, а медленный, безжалостный яд уверенно и неотвратимо подступает к самому сердцу, и он вот уже почти неделю не может спать, закроет глаза, забудется на несколько минут и тотчас вздрагивает. И вначале даже не содержание бумаг покойного Петрова, адресованных ему, было главным и больно поразило, а то, что эти бумаги передал ему сам Сталин, и то, что все это могло значить, и что за этим за всем скрывается. Он уже достаточно пожил, отметал на таком высоком уровне любую случайность. Вначале он пытался разгадать намерения Сталина, так как был твердо уверен, что содержание бумаг Петрова не только хорошо известно Сталину, но что именно сутью содержания этих бумаг вызван необъяснимый, вырывающийся за рамки любых предположений и домыслов поступок Сталина, и если вначале, когда он впервые знакомился с бумагами Петрова, его ошеломило само содержание и он, почти оглушенный, подавленный, подумал, что ничего или почти ничего не знал о человеке, с которым так долго проработал рядом, то потом ему показалось нестерпимым то, что каждый его, Брюханова, шаг анализировался и его жизнь, привычки, поступки, характер и многое другое были предметом постороннего пристального внимания, размышлений, но все, что касалось покойного Петрова и причин, побуждавших его поступать именно так, а не иначе, отступило, сгладилось, а на первый план выступило другое. Как, какими причинами объяснить поступок самого Сталина? Брюханов перебрал самые разные варианты – от холодно рассчитанной политической игры, связанной с прошлым, от боязни смерти до боязни одиночества и минутной слабости, от намерения явить пример высокого человеколюбия до своеобразного предупреждения, которое могут под настроение позволить себе иногда великие, но ни один из этих вариантов не мог убедить в своей правомерности до конца, и это, хотя он старался не показывать какой-то своей внутренней растерянности и даже надломленности, вконец делало его почти больным, и он уже в который раз давал себе зарок махнуть на все рукой, заниматься только необходимыми делами, и будь что будет; глядя сейчас на пакет, казалось, знакомый теперь в малейшей подробности даже по внешним потертостям, Брюханов безнадежно подумал, что теперь уже ничего нельзя изменить, остается только жить по прежнему и ждать.
Он отчетливо, словно это происходило наяву, вспомнил похороны Петрова, приезд Сталина, сына Петрова, военного летчика, неподвижно и прямо стоявшего у гроба со сдвинутыми широкими бровями на молодом, красивом лице; и впечатление реальности было настолько сильным, что к нему словно вернулось и ощущение нравственной атмосферы того часа, какой-то своей душевной приподнятости и просветленности от присутствия Сталина рядом в первый раз в жизни… Разумеется, тогда, в самый разгар немецкого наступления на Сталинград, было не до личных переживаний, на него свалилось новое назначение, новые