Через полчаса или чуть больше, за чаем, ощущая ее рядом, настраивающую на какой-то мещански- счастливый лад, он тихо засмеялся; Таня вопросительно взглянула на него.
– Нет, нет, ничего, – сказал он все в том же порыве счастья, но уже в преддверии близкого спада. – Просто я подумал, как все-таки недалеко ушагал человек. Часом раньше я мог бы убить из-за самой примитивной причины… просто потому, что ты вдруг оказалась бы с кем-то другим… А?
– Но это прекрасно, наряду с идеей это всегда двигало миром…
– Неужели? – он приподнялся. – Да, в тебе сквозь все твои замши и мохеры всегда проглядывает что-то пещерное… Теперь я понял, что тебе нужно. Заставить охранять костер, изредка бросать тебе, обглоданную кость. И как можно чаще срывать с тебя ободранную шкуру…
– Разумеется… Только ты, кроме своих формул, ничего не знаешь и не умеешь, даже какого-нибудь хромого пещерного льва убить не в состоянии… А еще были саблезубые тигры… хрупкая мечта моего детства.
– Вот видишь, какие бы побрякушки на свою душу ни навешала женщина, она так же биологична, как и миллион лет назад.
– С этим и не нужно спорить, важно в любой исторический момент уметь убить саблезубого тигра, ну, в крайнем случае льва – это все, что нужно женщине.
– Да, конечно, я это усвоил, но погоди, Татьяна, я сейчас думаю о другом. Жизнь идет какими-то удивительно отрицающими друг друга параллелями. Вот тебе один пример. Великое открытие века – пенициллин, и великое изобретение – атомная бомба. Они шли плечо в плечо: конец двадцатых, тридцатых, первая половина сороковых. Сорок первый год – первые опыты по применению очищенного пенициллина, сорок третий – начало его заводского производства. В сорок пятом Флеминг получает Нобелевскую за пенициллин, а на Японию заокеанские демократы так, вроде бы походя, между делом, сбрасывают первую атомную бомбу… Нет, здесь что-то есть, определенно что-то есть. А впрочем, что-то понесло меня, – оборвал он. – Как отец?
– Папа очень плох, – растягивая слова, как-то не сразу, глухо отозвалась Таня. Ей было трудно причинить ему боль сейчас, но другого выхода она не видела. – Ты находи время почаще быть у него, он так радуется, когда ты у него бываешь. Я ведь почти двое суток возле него провела, даже к тебе не могла, так устала… Поеду, думаю, к тетке, отосплюсь… А здесь ты звонишь.
– Ты говоришь, что очень плох, – начал было он и тут же, взглянув ей в лицо, оборвал. – Что я говорю, прости… почему же ты мне сразу не сказала?..
– Сначала не хотела, а потом ты был так счастлив…
– Да, да, но… постой, постой, Танюша, ты только говори все… Мне нужно с ним встретиться?
Она молча кивнула.
– И скорее, да?
Она опять кивнула.
– Не плачь, – попросил Николай, – не надо, это нехорошо. Я сейчас же оденусь и поеду…
– Что ты, Коленька, сейчас же за полночь, – напомнила она, поднимая на него глаза, затянутые слезами и оттого блестящие, большие, почти огромные, – тебя не пустят…
– Меня всегда пустят, – с неожиданной силой сказал он, вскакивая, торопливо разыскивая плащ и с каждой минутой волнуясь и торопясь все сильнее. – А если я не успею? – вырвалось у него. – Что же ты, Таня… Это же не только твой отец и мой тесть, это же – Лапин.
Заражаясь его тревогой, она тоже встала, засуетилась, помогая ему, и почему-то подумала, что уже поздно и Николай не успеет…
7
Николай успел; он действительно шел напролом, с непроницаемым лицом, досадно стряхивая с себя перепуганных неожиданным вторжением, пытавшихся остановить его нянечек и сестер; пробежав по широкому коридору, он поднялся выше на этаж, чувствуя, что оставляет за собой взбаламученный, приходящий во все в большее смятение муравейник. Перед дверями палаты, расположенной как-то на отшибе от остальных, он тупо уставился в цифру знакомого номера «16-Б». Там, за дверью, было
– Тише, пожалуйста, я все равно войду, я должен войти.
– Кто вы? – спросил врач со сбившейся шапочкой на седых, коротких волосах, невольно проникаясь смутным уважением к этому отчаянному посетителю.
– Я его ученик, – сказал Николай, – мне необходимо, он ждет меня…
В этот момент за дверью палаты послышался шум, она распахнулась, и показалось широкое, припухлое лицо Грачевского; Николай от удивления отступил, в первую минуту он даже не мог скрыть своего удивления.
– Тише! – Грачевский угрюмо, почти с открытой ненавистью посмотрел на Николая. – Тише, – повторил он. – Старик услышал и узнал тебя, так же нельзя, Дерюгин… Он хочет видеть тебя… Сейчас, сразу.
Николай порывисто шагнул вперед, Грачевский едва успел посторониться; Николай увидел устремленные себе навстречу знакомые глаза; напряжение было велико, и Николай не мог, не хотел остановиться, и хотя он подошел к Лапину, казалось, спокойно и даже медлительно, в нем отчетливо жил другой ритм; он сейчас словно спешил слиться с той силой, что лучилась ему навстречу, чувство какого-то небывалого праздника охватывало, поднимало его.
– Простите меяя, – сказал он, и слова его прозвучали холодно и фальшиво в просторной палате; Лапин молчал. – Простите меня, Ростислав Сергеевич…
От волнения и ожидания до больного дошел даже не смысл слов, а то скрытое, что прозвучало в них, в тоне голоса; собираясь с силами, Лапин помедлил.