любимую эволюцию человеческой породы.
– Задумаюсь обязательно, – пообещал Николай, в то же время сосредоточиваясь на различных вариантах; ясно, если он согласится с назначением Грачевского, тот, возможно, и не станет в первое время подставлять ножку, ведь и ему лестно, если институт сразу же хорошо зарекомендует себя, и прежде всего в научном мире. Да он, Николай, не стал бы и возражать, если бы твердо был уверен, что Грачевский не станет при первой же возможности мешать. Грачевский не Лапин, тот, чем, казалось бы, абсурднее, парадоксальнее выдвигалась идея, тем активнее ее поддерживал; тот любил работать на контрастах, на стыках противоположностей, а этот… Этот логичен, как Аристотель, тогда как сейчас с прямолинейной логикой в науке делать нечего, сейчас именно в алогичности ко всему привычному и скрываются пути дальнейшего развития, но ведь в этом случае Грачевский будет никак не на месте, вот уж истинно каменная стена, о нее разобьется немало интересных, оригинальных и непривычных для всякой простейшей логики идей; и если в этом и есть высокий, как говорится, смысл служения науке, то вот тут Грачевский будет на своем законном месте. Николай неожиданно весело засмеялся.
– Простите, Тихон Иванович, – сказал он, оправдываясь. – Так, пришло кое-что в голову, не удержался… Если вы хотите услышать мое мнение… разумеется, откровенно, то пожалуйста. Выбирая между собой и Грачевским и кем бы там ни было еще, я бы выбрал только себя. Ну а вы поступайте, как найдете нужным.
– Надо же наконец стать серьезнее, – с досадой возразил Брюханов, и, помедлив, добавил в ответ на ожидание Николая: – Да, да, посерьезнее, – он хотел сказать: «после смерти Лапина», но не смог и в самый последний момент перескочил на другое. – Теперь ты женатый человек, ребенок будет.
– Мне кажется, это не относится к делу, Тихон Иванович…
– Нет, Коля, относится, – довольно резко оборвал его Брюханов. – Все, что есть ты, все относится к делу. Я, разумеется, тоже могу впасть в субъективность…
– Субъективное – это просто ошибочное, Тихон Иванович… Я думаю, что вы остановитесь на Грачевском и будете для себя правы, – сказал Николай. – А может быть, и не только для себя… Так что какая разница, на какой ступени человеческого и мужского развития я нахожусь? Не надо, Тихон Иванович, – попросил он сердито, не обращая внимания на недовольство Брюханова. – Ведь нас очень мпогое связывает, мы знаем друг друга слишком хорошо. Все без лишних слов понятно. Потом, если говорить серьезно, какое это имеет значение? Вы же знаете, Грачевский может свернуться в любой ком, пролезть в любую щель… нужно будет, он в муравьиный ход легко проскользнет, такова уж его особенность…
– Зачем же так зло, Коля? Перестань, это тебя недостойно, будь выше…
– Выше? Вероятно, так, – глухо отозвался Николай; он был недоволен собой сейчас и чувствовал в отношении к себе даже какую-то гадливость. – Простите, Тихон Иванович, вы правы. Я добавлю лишь одно, Грачевский не способен к обобщениям, это уже касается самого дела. Там, где другой видит идею, он замечает всего лишь кучу фактов. Кроме того, я просил бы отложить решение этого вопроса, скажем, до тех пор, пока не будет подготовлен полет и пока я, – Николай слегка поднял глаза, – не выведу свой объект…
– Подожди, Коля, ты же только что слышал мнение Ростислава Сергеевича… А если ты полетишь сам, то…
– Институт или полет, хотите вы сказать? – быстро спросил Николай, и Брюханов, не выдержав, засмеялся.
– Ну, я еще недостаточно поглупел, я такого и не подумал.
– Тогда в чем же дело, Тихон Иванович? Вывод станции на орбиту скоро, много времени не займет… Медлить нельзя, у американцев должен вот-вот осуществиться подобный проект… С Грачевским же… да, то, что я сейчас высказал о нем, было бы подлостью, если бы раньше всего этого я не выложил самому Грачевскому. Был у нас такой разговор как-то, я выдал ему даже больше, чем сейчас. Куда больше…
– Я говорю о конкретном и важном деле, – напомнил после продолжительного молчания Брюханов и тотчас заметил, как странно и диковато взблеснули глаза Николая.
– А я разве ответил не конкретно? – опять с той же легкой улыбкой, но с каким-то внутренним волнением спросил Николай, сам понимая, что это его волнение Брюханов чувствует. – Вам, разумеется, приелись все эти наши раздоры, борьба самолюбий. Но что вообще ново в мире? Любовь? Красота? Совесть? Смерть? Не знаю, не знаю, не выродится ли мир вообще, если привести его к одной сплошной гармонии? А может, эта двойственность сущего, кстати, заложенная в самой первооснове материи, непременное условие любого движения и развития? Не знаю, не знаю, по мне, если есть Грачевский, значит, он зачем-то необходим…
– Хватит, хватит, – остановил его Брюханов, – это у тебя уже, кажется, от лукавого…
– Тихон Иванович, я всего-навсего высказал свое мнение… Пусть с некоторыми отвлечениями. Я понимаю, легче всего голословно отрицать то или иное явление, а вот разобраться, в чем его корни, его живучесть?
– Да какие корни, какая живучесть, Коля? Мне сейчас, право, не до общих рассуждений…
Брюханов еще что-то пробормотал, и Николай остановился (он уже давно ходил по просторному кабинету с мягким и толстым пружинящим ковром на полу) и вопросительно повернулся к Брюханову.
– Жизнь интересна, Коля! – Брюханов повысил голос. – Любой из нас может, даже не заметив, раздавить походя насекомое или лягушку, но никто из нас не может создать ее заново. Вот так просто взять и вдохнуть жизнь в кусок глины…
– Это примитивно, Тихон Иванович…
– Не примитивнее, чем то, что я слышал от тебя, – с еле уловимой досадой в голосе тотчас откликнулся Брюханов. – У тебя так и не прошла эта юношеская горячность, вначале говоришь, а затем уже думаешь.
– Что ж, Тихон Иванович, этой привычки, пожалуй, уже не переменить. Вот что я еще думаю… Бесконечность бесконечна, но человеческий мозг именно и рассчитан на эту бесконечность. Обратная сторона хаоса, если хотите. Может быть, только на этом и рушится бессмысленность жизни и человека вообще, я к прежнему разговору – в чем смысл. Вот в этом вечном состязании, вот так, Тихон Иванович. А что, плохо?
– Любишь ты туману поднапустить…