господина... дерет с мужика последнюю шкуру, да и шабаш. Ему что? набить бы только карман, а там хоть с голоду все помирай. Намедни пришли два мужичка, жалобы принесли от всей вотчины. - Разорил, - говорят, - в конец мужиков. Что ж? прочитал жалобы, дал по десяти рублей мужичкам. - Я, - говорит, - сам скоро буду. Получу деньги, - говорит, - расплачусь, тогда уеду. А где расплатиться, когда мы всё долги делаем! Ведь много ли, мало ли, тут зиму прожили, тысяч восемьдесят спустили; а теперь в доме рубля серебром нету! А всё от добродетели своей. Уж такой простой барин, что и сказать нельзя. От этого самого и пропадает, так вот ни за что пропадает. И сам чуть не плачет, старик-то. Такой старик смешной. Проснулся часу в одиннадцатом, позвал меня. - Не прислали мне, - говорит, - денег, только я виноват. Затвори, - говорит, дверь. Я затворил. - Вот, - говорит, - возьми часы или булавку брильянтовую и заложи их. Тебе, говорит, - за них больше ста восьмидесяти рублей дадут, а когда я получу деньги, то выкуплю, - говорит. - Что ж, - я говорю, - сударь, коли денег у вас нет, нечего делать: пожалуйте хоть часы. Я для вас могу уважить. А сам вижу, что часы рублей триста стоят. Хорошо. Заложил я часы за сто рублей, а записку ему принес. - Восемьдесят, - говорю, - рублей за вами будут; а часы сами извольте выкупить. Так и по сие время восемьдесят рублей моих денег за ним осталось. Таким-то родом стал он к нам опять каждый день ходить. Уж не знаю, какие у них промеж себя расчеты были, только всё вместе с князем езжали. Или с Федоткой наверх пойдут играть. И тоже какие-то у них втроем мудреные счеты были: тот тому дает, тот тому дает; а кто кому должен, не разберешь никак. И бывал он таким манером у нас два года, почитай, что каждый день, только вид уж свой потерял: бойкой стал и другой раз до того доходил, что у меня по целковому занимал извозчику отдать; а по сту рублей с князем партию играли. Скучный, худой, желтый стал. Приедет, бывало, абсинту сейчас рюмочку велит подать, канапе закусит, да портвейном запьет; ну, и повеселей как будто. Приезжает раз перед обедом, на маслянице дело было, и стал с каким-то гусаром играть. - Хотите, - говорит, - заинтересовать партию? - Извольте, - говорит. - На что? - Бутылку Клодвужо, хотите? - Идет. Хорошо. Гусар выиграл, и пошли кушать. Сели за стол; только Нехлюдов и говорит: - Simon! бутылку Клодвужо; да смотри, согреть хорошенько. Simon ушел, приносит кушанье, бутылки нет. - Что ж, говорит, вино? Simon побежал, приносит жаркое. - Подавай же вино, - говорит. Simon молчит. - Что ты с ума сошел! мы уж кончаем обедать, а вина нет. Кто ж его пьет с десертом? Побежал Simon. - Хозяин, - говорит, - вас просит. Покраснел весь, выскочил из-за стола. - Что, - говорит, - ему надо? А хозяин стоит у двери. - Я, - говорит, - не могу вам больше верить, коли вы мне по счету не заплатите. - Да я, - говорит, - вам сказал, что я в первых числах отдам. - Как вам угодно, - говорит, - будет; а я в долг не могу беспрестанно давать и ничего не получать. У меня и так, - говорит, - десятки тысяч в долгах пропадают.
- Ну, полно, моншер, - говорит, - уж мне-то можно поверить. Пришлите бутылку, а я постараюсь вам поскорее отдать. И убежал сам. - Что это, вас зачем вызывали? - гусар говорит. - Так, - говорит, - просил меня об одной вещи. - А славно бы, - говорит гусар, - теперь винца тепленького стакан выпить. - Simon, что же?! Побежал мой Simon. Опять нет ни вина, ничего. Плохо. Вышел из-за стола, прибежал ко мне. - Ради Бога, - говорит, - Петруша, дай мне шесть целковых. А на самом лица нет. - Нету, - говорю, - сударь, ей-Богу, да ужи так за вами моих много. - Я тебе, - говорит, - сорок целковых за шесть через неделю отдам. - Коли бы были, - говорю, - я бы несмел отказать, а то, ей-ей, нету. Так что же? выскочил, зубы стиснул, кулаки сжал, как шальной по колидору бегает, да по лбу себя как треснет. - Ах! - говорит, - Господи! Что это? Даже не зашел в столовую, вскочил в карету и ускакал. То-то смеху было. Гусар говорит: - Где, мол, барин, что со мной обедал? - Уехал, - говорят. - Как уехал? Что ж он сказать велел? - Ничего - говорят, - не велели сказывать: сели, да и уехали. - Хорош, - говорит, - гусь! Ну, думаю себе, теперь долго ездить не будет, после то есть сраму такого. Так нет. На другой день в вечеру приезжает. Пришел в бильярдную и ящик какой-то с собой принес. Снял пальто. - Давай играть, - говорит. Глядит исподлобья, сердитый такой. Сыграли партийку. - Довольно, - говорит, - поди принеси мне перо и бумаги: письмо нужно написать. Я, ничего не думамши, не гадамши, принес бумаги, положил на стол в маленькую комнату. - Готово, - говорю, - сударь. Хорошо. Сел за стол. Уж он писал, писал, бормотал всё что-то, вскочил потом нахмуренный такой. - Поди, - говорит, - посмотри, приехала ли моя карета? Дело в пятницу на Масляной было, так никого из гостей не было: все по балам. Я пошел было узнать о карете, только за дверь вышел: - Петрушка! Петрушка! - кричит, точно испужался чего. Я вернулся. Смотрит, он белый, вот как полотно, стоит, на меня смотрит. - Звать, - говорю, - изволили, сударь? Молчит. - Что, - говорю, - вам угодно? Молчит. - Ах, да! давай еще играть, - говорит. Хорошо. Выиграл он партию. - Что, - говорит, - хорошо я научился играть? - Да, - я говорю. - То-то. Поди, - говорит, - теперь, узнай, что карета? А сам по комнате ходит. Я себе, ничего не думая, вышел на крыльцо: вижу, кареты никакой нет, иду назад. Только иду назад, слышу, кием ровно стукнул кто-то. Вхожу в бильярдную: пахнет что-то чудно. Глядь: а он на полу лежит, ве-есь в крови, и пистоль подле брошена. Так я до того испужался, что слова сказать не мог. А он дрыгнет, дрыгнет ногой, да и потянется. Захрапел потом, да и растянулся вот этаким родом. И отчего такой грех с ними случился, что душу свою загубил, то есть Бог его знает; только что бумагу эту оставил, да и то я никак не соображу. Уж чего не делают господа!.. Сказано, господа... Одно слово: - господа. 'Бог дал мне всё, чего может желать человек: богатство, имя, ум, благородные стремления. Я хотел наслаждаться и затоптал в грязь всё, что было во мне хорошего. 'Я не обесчещен, не несчастен, не сделал никакого преступления; но я сделал хуже: я убил свои чувства, свой ум, свою молодость. 'Я опутан грязной сетью, из которой не могу выпутаться и к которой не могу привыкнуть. Я беспрестанно падаю, падаю; чувствую свое падение и не могу остановиться. Мне легче бы было быть обесчещенным, несчастным или преступным: тогда было бы какое-то утешительное, угрюмое величие в моем отчаянии. Ежели бы я был обесчещен, я бы мог подняться выше понятий чести нашего общества и презирать его. Ежели бы я был несчастлив, я бы мог роптать. Ежели бы я сделал преступление, я бы мог раскаянием или наказанием искупить его; но я просто низок, гадок, знаю это - и не могу подняться. 'И что погубило меня? Была ли во мне какая-нибудь сильная страсть, которая бы извиняла меня? Нет. 'Семерка, туз, шампанское, желтый в середину, мел, серенькие, радужные бумажки, папиросы, продажные женщины - вот мои воспоминания! 'Одна ужасная минута забвения, низости, которой я никогда не забуду, заставила меня опомниться. Я ужаснулся, когда увидел, какая неизмеримая пропасть отделяла меня от того, чем я хотел и мог быть. В моем воображении возникли надежды, мечты и думы моей юности. 'Где те светлые мысли о жизни, о вечности, о Боге, которые с такою ясностью и силой наполняли мою душу? Где беспредметная сила любви, отрадной теплотой согревавшая мое сердце? Где надежда на развитие, сочувствие ко всему прекрасному, любовь к родным, к ближним, к труду, к славе? Где понятие об обязанности? 'Меня оскорбили - я вызывал на дуэль и думал, что вполне удовлетворил требованиям благородства. Мне нужны были деньги для удовлетворения своих пороков и тщеславия - я разорил тысячи семейств, вверенных мне Богом, и сделал это без стыда, - я, который так хорошо понимал эти священные обязанности. Бесчестный человек сказал мне, что у меня нет совести, что я хочу красть, - и я остался его другом, потому что он бесчестный человек и сказал мне, что он не хотел меня обидеть. Мне сказали, что смешно жить скромником, - и я отдал без сожаления цвет своей души - невинность - продажной женщине. Да, никакой убитой части моей души мне так не жалко, как любви, к которой я так был способен. Боже мой! Любил ли хоть один человек так, как я любил, когда еще не знал женщин! 'А как я мог быть хорош и счастлив, ежели бы шел по той дороге, которую, вступая в жизнь, открыли мой свежий ум и детское, истинное чувство! Не раз пробовал я выйти из грязной колеи, по которой шла моя жизнь, на эту светлую дорогу. Я говорил себе: употреблю всё, что есть у меня воли, - и не мог. Когда я оставался один, мне становилось неловко и страшно с самим собой. Когда я был с другими, я забывал невольно свои убеждения, не слыхал более внутреннего голоса и снова падал. 'Наконец я дошел до страшного убеждения, что не могу подняться, перестал думать об этом и хотел забыться; но безнадежное раскаяние еще сильнее тревожило меня. Тогда мне в первый раз пришла страшная для других и отрадная для меня мысль о самоубийстве. 'Но и в этом отношении я был низок и подл. Только вчерашняя глупая история с гусаром дала мне довольно решимости, чтобы исполнить свое намерение. Во мне не осталось ничего благородного - одно тщеславие, и из тщеславия я делаю единственный хороший поступок в моей жизни. 'Я думал прежде, что близость смерти возвысит мою душу. Я ошибался. Через четверть часа меня не будет, а взгляд мой нисколько не изменился. Я так же вижу, так же слышу, так же думаю; та же странная непоследовательность, шаткость и легкость в мыслях, столь противоположная тому единству и ясности, которые, Бог знает зачем, дано воображать человеку. Мысли о том, что будет за гробом, и какие толки будут завтра о моей смерти у тетушки Ртищевой, с одинаковой силой представляются моему уму. 'Непостижимое создание человек!'