увы, более не ржет среди нас. И книжки без картинок про мальчиков, которым не велели кататься на коньках у фермера Джайлса на пруду, а они не послушались и утонули; и книжки, которые разъясняли все про осу, умалчивая только - зачем.

Лучше про бесполезные подарки.

Были, были целые горы разноцветных 'уйди-уйди', и свернутый флаг, и накладной нос, и фуражка кондуктора, и машинка, которая штамповала билетики и звенела в звонок; рогатка ни разу не попадалась; однажды, по странной ошибке, которую никто так и не смог объяснить, попался маленький томагавк; и целлулоидная утка, которая, если ее сожмешь, издавала неутинейший звук, мяукающее 'мму-у', которое скорей могла бы произвести воображала-кошка, возомнившая себя коровой; и альбом, где я мог выкрасить траву, и деревья, и зверей каким душа пожелает цветом и где тем не менее небесно-лазоревая овца щипала багрец травы под радужноклювыми, остро-горчичными птицами.

И тянучки, ириски, леденцы, марципаны. И полчища оловянных солдатиков, которые пусть не могли сражаться, зато всегда сияли и были стойкими. И головоломки, ребусы, сложи-картинки, и доступные игры для юных конструкторов с подробнейшим руководством.

Ох! Доступные для Леонардо да Винчи! И свисток, чтоб будить соседских собак, чтобы те лаем будили своего старика хозяина, а он колотил тростью нам в стену, и со стены срывалась картина.

И пачка сигарет: суешь одну штуку в рот и часами стоишь на углу, дожидаясь, когда появится старая дама, станет ругать тебя за курение, а тут ты с ухмылкой и съешь свою сигарету.

А дяди у нас тогда были в гостях?

Дяди всегда бывают на Рождестве. Те же самые дяди. А рождественским утром я со своим собакопобудным свистком и сахарной сигаретой, выискивая местного значения новости, проверял городские бандажи и всегда находил мертвую птицу у белой почты или у забытых качелей; иногда совершенно погаснувшую зарянку. Вброд расходясь от обедни, алея жаром алкогольных носов и ветром зацелованных щек, мужчины и женщины, все как один альбиносы, хохлили вопиюще-черное, залубеневшее оперенье, обороняясь от безбожника ветра.

В каждой зале с газовых рожков свисала омела; рекой лились херес и пиво; кошки урчали, подлаживаясь к огню; огонь же плевался, предвидя бородатые анекдоты и будучи не в ладах с кочергой.

Несколько крупных мужчин сидели в зале без воротничков, почти наверное дяди, испытывая новые сигары, пытливо отводя на отлет руку, возвращая сигару губам, кашляя и снова ее отстраняя, как бы в ожидании взрыва; и некоторые мелкие тети, не требующиеся на кухне и, если честно, нигде, сидели на краешках стульев, неустойчивые, ломкие, боясь расколоться, как поблеклые чашки и блюдца.

Мало кто попадается в такие утра на занесенной улице: у старикашки в серо-буро-малиновом котелке и желтых перчатках ничто не отнимет его моциона до белых зеленых насаждений - ни первый день Рождества, ни день Страшного суда; а то двое дюжих парней, пыхтя трубками, без пальто, в хлопающих шарфах, топают молча к сирому морю, чтоб нагулять аппетит или кольца пускать, а может, ведь кто же знает, чтобы войти в воду и идти, идти, пока ничего не останется, только два вьющихся дымных облака от негасимых трубок. А потом я бреду домой, я чую запах чужих ужинов, запахи подливки, птицы, и коньяка, и пудинга, и птичьей начинки льнут к моим ноздрям, но тут из забитого снегом проулка выходит мальчишка, ну вылитый я, во рту сигарета с пламенеющим кончиком, лиловый отсвет в карем глазу, весь наглый, как воробей, и сам себе усмехается.

Я ненавижу его всей душой, я уже подношу свой собачий свисток к губам, чтоб сдунуть его с лица Рождества, но вдруг он, лилово мигнув, подносит к своим губам свой свисток и свистит так заливисто, резко, так восхитительно громко, что вздувшиеся от гуся, жующие лица приникают к своим разукрашенным окнам по всей эхом охнувшей, оробелой, белой улице. У нас на ужин индейка и пудинг с пламенем, а после ужина дяди сидят у огня, расстегнутые на все пуговицы, теребят влажными лапищами цепи от часов и, покряхтев, засыпают. Матери, тети и сестры мечутся с подносами взад-вперед. Тетя Бесси, уже дважды напуганная заводной мышью, постанывает в углу и восстанавливает силы померанцевой. Тете Дози пришлось принять три аспиринины, зато тетя Ханна, не враг красненького, стоит на снежном дворе и распевает, как крутогрудый дрозд. Я надуваю воздушные шары, чтобы посмотреть, надолго ли их хватит; и когда они лопаются, а лопаются они всегда, дяди вскакивают и негодуют. Пышным густым вечером, когда дяди сопят, как дельфины, и валит снег, я сижу среди гирлянд и китайских фонариков, жую финики и, честно следуя руководству для юных конструкторов, конструирую крейсер, но он в результате почему-то скорее похож на мореходный трамвайный вагон.

Или я выхожу, поскрипывая новенькими сапожками, в белый свет, я иду к прибрежной горке, я захожу за Джимом, и Дэном, и Джеком, и мы топаем по тихим улицам, оставляя огромные, глубокие следы на невидимой мостовой.

Люди, наверно, думают, что это гиппопотамы!

А что ты будешь делать, если увидишь, как по нашей улице идет гиппопотам?

Я его - бабах! - переброшу через забор и столкну с горки, а потом я пощекочу его за ухом, и он будет вилять хвостом.

А если два гиппопотама?

Могучие, ревучие гиппопотамы с лязгом и грохотом идут сквозь буран, когда мы идем мимо дома мистера Даниэля.

Давайте сунем мистеру Даниэлю в почтовый ящик снежок.

Давайте напишем ему 'Мистер Даниэль - вылитый спаниель' - по всему лужку.

Или мы идем на белый берег.

А рыбы видят, когда идет снег?

Тихое небо с единственной тучей уплывает к морю. А мы - полярные путешественники, ослепленные снегом, затерянные в горах, и большие собаки в пышных подгрудках, неся на ошейниках фляги, с ленцой, трусцой взбираются за нами и лают: 'Excelsior'. Мы возвращаемся домой по бедным улицам, где детишки роют красными голыми пальцами израненный колесами снег и свистят нам вслед, и свист тает, и мы идем в гору, в крик чаек и вой пароходов там, во взвихренной бухте. А потом, за чаем ласковы воспрянувшие дяди; и торт-мороженое посреди стола сияет, как мраморный склеп. И тетя Ханна прослаивает чаёк ромом - ведь это бывает один раз в году.

И каких только страшных историй не рассказывается у камелька, когда газовый рожок булькает, как водолаз. Привиденья, как совы, кычут в нескончаемой ночи, и я боюсь оглянуться через плечо; в нашем заповедном местечке под лестницей, где тикает газомер, прячутся звери. А как-то, помню, мы выходим, распевая колядки, на летучую улицу без единой лунной лучины. В конце длинной дороги гравиевая тропка сворачивает к большому какому-то дому, и мы, топча темень и спотыкаясь, идем по этой дорожке, и каждый боится, каждый на всякий случай зажал камень в руке, и все мы так храбры, что не произносим ни звука. Деревья издают особенный звук на ветру, как будто противные и, возможно, перепончатоногие люди сопят в дуплах. Мы подходим вплотную к черной громаде дома.

Что мы им выдадим? 'Весть благую'?

Нет, - сказал Джек. - 'В небесах и на земле'. Считаю до трех.

Раз, два, три, и мы запели, и голоса высоко взлетели, но кажутся дальними в глухой, снежно- ватной тьме вокруг дома, в котором никто не живет из наших знакомых. Мы стоим, прижавшись друг к дружке, у самой у темной двери.

В небесах и на земле

Славьте все царя царей...

И тут слабый пересохший голос, как голос того, кто долго молчал, начинает нам подпевать; слабый, сухой, ломкий голос по ту сторону двери; слабый, сухой голос сквозь замочную скважину. И когда мы останавливаемся на бегу, мы оказываемся возле нашего дома; зала прекрасна; воздушные шары проплывают над простуженно кашляющими рожками; все опять хорошо, и на весь город сияет.

Может, это был призрак, - сказал Джим.

Может, тролль, - сказал Дэн, он вечно читал.

Пошли глянем, может, у них еще осталось желе, - сказал Джек. И мы пошли, и мы глянули.

Рождественская ночь не обходится без музыки. Один дядя играет на скрипке, двоюродный брат поет 'Глаза любимой', а другой дядя поет 'Сыны отваги'. В маленьком доме тепло.

Тетя Ханна, перейдя на померанцевую, поет песню про бедное сердце и смерть и еще другую, из которой вытекает, что ее сердце - как гнездышко пташки; и потом опять все смеются; и потом я иду спать. В свое окно я вижу луну, и нескончаемый дымный снег, и во всех окнах на нашем холме огни, и в долгую, медленно падающую ночь поднимается музыка. Я прикручиваю газ и ложусь в постель. Говорю несколько слов густой и святой темноте, и сразу я засыпаю.

Путь обратно

РАССКАЗЧИК

Главная улица была студеной, белой, с доков шпарил разнузданный ветер, ибо лавчонки и лавки, стоявшие прежде дозором вдоль моря, теперь, разбомбленные, стали склепами в снеговой облицовке, без крестов и оград, и не могли защитить город. Собаки осторожно, как по воде кошки, так, будто на лапах у них перчатки, переступали по исчезнувшим зданиям. Мальчишки дрались, носились, кричали ясно и звонко на выкошенной аптеке, на лавке сапожника, а девчушка в отцовой шапке запускала снежком в продрогший, покинутый сад, где некогда жил и тужил Принц Уэльский. Ветер несся по улице с охапкой подобранных в порту беспризорных, осипших гудков. Я видел спеленутую горку, высунувшуюся из города, чего она никогда себе прежде бы не позволила, заснеженные поля вместо крыш на Мильтон-террас. Мерзлые, сизогубые, красноносые, с авоськами и зонтами, в шарфах, ботах, варежках и галошах, зашоренные, как ломовики, напялив на себя все, кроме разве кошачьих попонок, женщины топтались на этой малой Лапландии, в прошлом серой убогой улице, толклись, толкались, хвостились, вожделея горячего чая, когда я начал свои

Вы читаете Рассказы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату