наполовину марксист, на четверть неокантианец и на четверть махист. Такой-то большевик лишь на десять процентов, снаружи, а нутро меньшевистское. «А ты, – говорит мне, – стихийный, неустойчивый большевик. В тебе сильна либеральщина. Ты на две трети наш, а на треть – гнилой интеллигент». Черт его знает, откуда он это берет! Может, оттого, что я спорю с ним и с другими ревкомовцами насчет расстрелов и реквизиций.
А мне кажется, что главный предмет спора с Орликом, всех споров со всеми – Мигулин. Если понять или хотя бы решить для себя, что он такое, станет ясно многое.
Несмотря на наши споры и даже ругань, я с Орликом дружу. Я его уважаю. Мне кажется, что он мой товарищ, хотя он старше на десять лет и участвовал как дружинник в революции пятого года, побывал в ссылке, мучился, бедствовал, левая рука у него перебита шашкой, не действует. В енисейской ссылке он перечитал уйму книг и знает в сто раз больше меня. И в двадцать раз больше Шуры. Ведь Шура не очень много читал. И все же Шуре я доверяю больше. «Сначала собрать факты, – говорит Шура, – а потом делать выводы. Наум, как всегда, торопится».
Шура – человек кропотливый, основательный. Любитель статистики.
А факты такие: Мигулину теперь сорок шесть. Если он и революционер, то действительно старый. Но, говорят, еще крепок, силен и в походах, и в скачках, в рубке, во всех казацких занятиях ловок. Все подтверждают и другое – образованный, книгочей, грамотней его не сыскать, сначала учился в церковноприходской, потом в гимназии, в Новочеркасском юнкерском, и все своим горбом, натужливыми стараниями, помочь некому, он из бедняков, и, когда выбирали, кого посылать в Петербург, в Думу, с приговором станичного сбора насчет призывников, выбрали его. Потому что выступил на сборе зажигательно. Девятьсот шестой год. Он только что вернулся с полком из Маньчжурии, заслужил там четыре ордена и повышение в чине – стал подъесаулом. А в родной станице на сборе сразу врезался в стычку с начальством. Дело касалось больного и травленого в казачьей душе – того, что называлось «содействие войск гражданским властям». Как раз в ту пору правительство решило усилить «внутренние» войска и призвать казаков второй и третьей очередей да еще тех, кто вернулся с японской. Мало им казачьих частей в гарнизонах! Глупо думать, что нагаечная служба всем по нутру. Стали повсюду на сборах протестовать. Мой хозяин в Михайлинской вспоминает: молодые орали смело, старики пытались вразумлять, но без особого пыла. Мигулин поехал в Питер с наказом от станичников, чтоб вторую и третью очереди не тянули, а на обратном пути внезапный арест, гауптвахта в Новочеркасске, лишение офицерского звания и отчисление из войска... Ну как, считать ли это событие революционным актом? По мне, так непременно. Для казачьего офицера такое выступление против властей – дело неслыханное. А уж для личной судьбы тут подлинно революционный зигзаг – все сломано, карьера рухнула, служба потеряна...
Потом работа в земельном отделе в Ростове, потом начало войны, призыв в войско, 33-й казачий полк... Бои, награды, кажется, и георгиевское оружие... Февраль... Когда мы с Володей и Асей бегаем по питерским улицам, собирая на Совет, Мигулин рвет глотку на митингах то в полку, то в родной станице. Сколотил трудовиков, возглавил. Его – кандидатом в Учредительное собрание. О да! Удивляться не следует, люди в наши дни кидаются туда-сюда шало, нежданно, как в угаре. Еще недавно какой-нибудь военспец костерил солдат и звал в бой «до победного», а нынче кричит большевистские лозунги. А другой вчера в нашем штабе сидел, чертил схемы, распоряжался, а сегодня у добровольцев французские сигаретки курит. Вроде Всеволодова и Носовича, бывших спецов, ныне каинов...
Полковники! Страшный сон комиссаров. Как заглянуть в чужую душу? Как угадать, честно ли, по искреннему порыву, по глубокому ли размышлению решили спороть погоны и нахлобучить шлемы со звездой или же тут дьявольский, дальний расчет? А времени для того, чтобы изучать и приглядываться, нет.
Ведь и Мигулин – войсковой старшина, подполковник.
Никто не говорит прямо, что Мигулин может повернуть штыки – да и странно говорить, когда Девятая армия, в авангарде которой Мигулин, мощно таранит белых! – но в разговорах ревкомовцев, уполномоченных, трибунальцев из местных одно устойчивое: н е д о в е р и е. Или, может быть, чтобы уж совсем точно: н е п о л н о е д о в е р и е. Таранить-то он таранит, очистил почти весь Дон, но зачем ему это нужно, вот закавыка. Что-то в этом роде, невыговариваемое, глухое, но невероятно прочное, не победимое ничем, я чую во всех разговорах о Мигулине. «Поимейте в виду, – говорит Бычин, – Мигулин что большевиков, что беляков любит одинаково: как собака палку!»
Я бы, может, и поверил Бычину, он местный, михайлинский, хотя не казак, а иногородный, его отец служил в работниках у богатого казака, сам Колька рыбачил на Азове, вернулся большевиком и сразу выбился в красные атаманы – председателем ревкома. Голова у Бычина, как стог, книзу шире, лицо бурое, глаза щелками, голубые, в свинцовых белках, а волосы льняные, младенческие. Кулаки у Бычина пудовые, носит он их, как гири. Я бы поверил ему, если б не Слабосердов. Учитель Слабосердов. Человек в возрасте, под пятьдесят – теперь подумать, какой возраст! – жене столько же, у них два сына, меня чуть старше, бывшие студенты, нигде не служат, не работают, не поймешь, чем занимаются. Мы-то с Шурой откуда знаем? Борьба кипит злая, без пощады. Кто промахнулся, тому пулю в лоб. Так и быть должно в период классовых битв. Всех богатеев, монархистов, связанных с красновцами, человек сорок по списку Бычина, мы задержали сразу, а Слабосердовых взять повода нет – никакие не богачи, не контрреволюционеры, а наоборот, с прежней властью бывали стычки.
Однако Бычин настаивает. Нам-то с Шурой откуда знать? Мы одно знаем: промахнешься – пулю в лоб.
«Старика нам даром не нужно, – объясняет Бычин, – пущай живет, гнида лысая, а молодцов – под залог. От них революции вред». Шура колеблется. Бычин так: сказал – все! Мужик тяжелый, ни с кем не считается, никакого спору не терпит, Шура говорит, что таких долдонов он на каторге встречал, сперва, говорит, их побаиваются, а потом лупят скопом до полусмерти, но, однако, время лютое, враги вокруг, и т я ж е л ы е м у ж и к и нужны. Каждый день: то ревкомовца зарубили, то кого подстрелили, то отряд, высланный произвести реквизицию, натолкнулся на пулеметы и приходится разворачивать настоящий бой. Все зыбко, неспокойно, запутано – оно и радость, ликование газет, победные клики на митингах и какая-то тайная лихорадка, предчувствие потрясений. Потому что ходим по краю. Шуре многое не по нраву из того, что делается на Дону. Он ругается иной раз до крика, до безобразнейших оскорблений с местными ревкомовцами, с Бычиным, Гайлитом, со своими трибунальскими, с людьми из Донревкома, от чьего имени вдруг нагрянул в Михайлинскую наш приятель Леонтий Шигонцев.
Вспоминать смех, какую глупость творили: лампасы носить запрещено, казаком называться нельзя, даже слово «станица» упразднили, надо говорить «волость». Будто в словах и лампасах дело! Вздумали за три месяца перестругать народ. Бог ты мой, вот дров наломано в ту весну! И все от какого-то спеха, страха, от безумной нутряной лихорадки – закрепить, перестроить разом навсегда, навеки! – потому что полки прошли, дивизии проскакали, а почва живая, колышется... Конечно, были среди них враги истинные, ненавистники лютые, были богатеи, несокрушимые в злобе, их не переделать, не примирить, только огнем... Но нельзя же под один гребень всех...
Бычин говорит: «А я всему их гадскому племени не верю! Потому что нас завсегда душили. За людей не считали. Мужик и мужик, лепешка коровья. У них для нас доброго слова нет...» – «Никому не веришь?» – «Никому!» – «Неужто все таковы?» – «Все волки; только одни зубы кажут, а другие морду к земле гнут, так что не видать».
Шура объясняет терпеливо: казак казаку рознь, в южных округах, к примеру, средний казачий надел двадцать – двадцать пять десятин, а на севере – две, четыре десятины... Как же равнять?.. То же насчет казачьих прав и привилегий: в низовьях они имеют значение, а на севере почти бесполезны... Возьмите хоть права на рыбную ловлю, на недра... Юг всегда жил в ущерб северу... Марксизм учит: бытие определяет сознание. А бытие тут отнюдь не равное...
...Бычин все знает про марксизм, согласно кивает головой, похожей на стог, но в глазах, белых, неподкупных, свинец.
«Верно, бывает и голытьба, и рвань. Только знаешь, Александр Пименович, когда моего брата чуть не убили, кнутами засекли – он и досе инвалид, – там не одни богачи, там и рвань была, зверствовали не хуже». А секли брата оказывается, «по молодому делу, учителеву дочку в саду помял». «Выходит, за дело?» – «Как за дело, Александр Пименович? Он по любви, жениться хотел а они – ты, мол, хам и думать не моги... Обидно! Мы казаки, белая кость, а ты гужеед, скотина, тебе навоз копать. Они хотя учителя, но буржуи чистой воды. У них два работника постоянно. Американская косилка, лошадей табун, табунщик есть, калмык.