Московское радио обвиняет меня в неслыханных преступлениях. Если бы хоть часть этих обвинений была верна, я действительно не заслуживал бы гостеприимства норвежского, как и всякого другого народа. Но по поводу московских обвинений я готов немедленно дать отчет перед любой беспристрастной следственной комиссией, перед любым московским судом. Я берусь доказать, что преступниками являются сами обвинители.'
Это письмо было опубликовано в большинстве норвежских газет. Надо отметить, что печать правительственной партии заняла с самого начала по отношению к московскому процессу позицию открытого недоверия. Мартин Транмель и его коллеги недаром принадлежали в недалеком прошлом к Коминтерну: они знали, что такое ГПУ и каковы его методы! К тому же настроение рабочих масс, всколыхнутых фашистским нападением, было целиком за меня. Правая печать совершенно потеряла голову: до вчерашнего дня она утверждала, что я действую в тайном союзе со Сталиным по подготовке восстаний в Испании, Франции, Бельгии и, конечно, в Норвегии. Она не отказалась от этих обвинений и сегодня. В то же время она становилась на защиту московской бюрократии от моих террористических покушений.
К началу московского процесса мы успели вернуться с нашего острова в Вексал. По норвежским газетам я со словарем разбирал судебные отчеты ТАСС. Чувство было такое, точно попал в дом буйно помешанных. Нашу квартиру и наш телефон осаждали журналисты. Норвежское телеграфное бюро пока что добросовестно передавало мои опровержения, которые расходились по всему миру. Как раз в этот момент прибыли на помощь мне молодые друзья, уже и в прошлом выполнявшие обязанности моих секретарей: Эрвин Вольф39 из Чехословакии и Жан Ван Ейженорт40 из Франции. Они оказались совершенно незаменимы в те тревожные и горячие дни, когда мы жили ожиданием двух развязок, из которых одна подготовлялась в Москве, а другая -- в Осло.
Без убийства обвиняемых никто не принял бы обвинения всерьез Я с уверенностью ждал расстрелов как неминуемого финала. И тем не менее, когда я по парижскому радио услышал (голос спикера дрогнул, когда он сообщил эту весть), что Сталин расстрелял всех подсудимых, в том числе четырех старых членов большевистского ЦК, я с трудом поверил сообщению. Не жестокость расправы сама по себе потрясала: эпоха революций и войн -- жестокая эпоха, и она есть наше отечество во времени. Потрясала холодная злонамеренность подлога, нравственный гангстеризм правящей клики, попытка обмануть
общественное мнение всего человечества в лице нынешнего и грядущего поколений.
Мировая печать всех направлений встретила московский процесс с явным недоверием. Даже 'профессиональные' друзья растерянно молчали. Из Москвы не без труда раскачивали разветвленную сеть подчиненных и полуподчиненных 'дружественных' организаций. Международная машина клеветы медленно приходила в движение: в смазочных материалах недостатка не было. Главным передаточным механизмом служил, разумеется, аппарат Коминтерна. Норвежская коммунистическая газета, которая еще накануне оказалась вынужденной взять меня под защиту от фашистов, сразу переменила тон. Теперь она требовала от правительства, чтоб меня выслали из страны и прежде всего, чтоб мне зажали рот. Функции нынешней печати Коминтерна известны: когда она свободна от второстепенных поручений советской дипломатии, она выполняет наиболее грязные задания ГПУ. Телеграф между Москвой и Осло работал без остановки. Ближайшая задача состояла в том, чтобы помешать мне разоблачить подлог. Усилия не пропали даром. В норвежских правительственных сферах произошел перелом, которого широкие круги партии сперва не заметили, а затем не поняли. О наиболее интимных пружинах этого перелома мы узнаем не скоро...
26 августа, после того как наш двор был занят восьмью полицейскими в штатском, на квартиру к нам явились начальник норвежской полиции Асквиг и чиновник Центральной паспортной конторы, в руках которой сосредоточено наблюдение за иностранцами. Высокие посетители предложили подписать мне заявление о моем согласии на новые условия пребывания в Норвегии: отныне я обязуюсь не писать на актуальные политические темы, не давать интервью и выражаю сверх того свое согласие на то, чтобы вся моя корреспонденция, входящая и исходящая, просматривалась полицией. Ни словом не упоминая о московском процессе, документ, в качестве доказательства моей преступной деятельности, приводил лишь статью о моих французских делах, напечатанную в американском еженедельнике 'Nation' и мое собственное открытое письмо начальнику уголовного розыска Свэну.
Было совершенно очевидно, что норвежское правительство пользуется первым попавшимся предлогом, чтобы прикрыть действительные причины своего поворота. Только позже я понял, зачем правительству понадобилась моя подпись: норвежская конституция не предусматривает никаких ограничений для лиц, неопороченных по суду. Находчивому министру юстиции не оставалось ничего другого, как исправить пробел в основных законах при помощи моего 'добровольного' ходатайства о наложении на меня ручных и ножных кандалов. Я наотрез от
казался. Министр немедленно поручил передать мне, что отныне журналисты и вообще посторонние лица не будут допускаться ко мне; новое местожительство будет мне и моей жене вскоре указано правительством. Я попытался разъяснить министру письменно некоторые простые истины: чиновник, заведующий паспортами, вовсе не компетентен контролировать мою литературную деятельность; к тому же ограничивать свободу моих сношений с печатью в момент, когда я являюсь мишенью злонамеренных обвинений, значит, становиться на сторону обвинителей. Все это было правильно, но у советского посольства нашлись более сильные аргументы.
На другое утро полицейские отвезли меня в Осло для допроса в качестве 'свидетеля' по делу о налете фашистов. Следователь проявил, однако, очень мало интереса к налету. Зато в течение двух часов он допрашивал меня о моей политической деятельности, о моих посетителях. Длительные прения завязались вокруг вопроса о том, критикую ли я в своих статьях правительства других государств. Я этого, разумеется, не отрицал. Судья находил, что такая критика противоречит данному мною обязательству избегать действий, враждебных другим государствам. Я отвечал, что правительство и государство отождествляются только в тоталитарных странах. Демократический режим не рассматривает критику правительства как нападение на государство. Что сталось бы в противном случае с парламентаризмом? Единственный разумный смысл подписанного мною условия был тот, что я обязался не превращать Норвегию в операционную базу для какой-либо нелегальной, заговорщической деятельности. Но мне и в голову не могло прийти, что, находясь в Норвегии, я не могу публиковать в других странах статей, не противоречащих законам этих стран. У судьи были, однако, на этот счет другие взгляды или, по крайней мере, другие директивы, не вполне, правда, членораздельные, но зато, как оказалось, достаточные для моего интернирования.
Из судебного помещения меня перевели к министру юстиции, который принял меня в окружении высоких чинов своего министерства. Мне опять предложено было подписать, лишь с незначительными изменениями, то самое ходатайство о гласном полицейском надзоре, которое я отверг накануне.
Если вы хотите арестовать меня, зачем вам мое разре
шение?
Но между арестом и полной свободой есть промежуточ
ное положение, -- многозначительно ответил министр.
Промежуточное положение есть экивок или ловушка: я
предпочитаю арест!
Министр пошел мне навстречу и тут же отдал надлежащее распоряжение. Полицейские грубо оттолкнули Эрвина Вольфа, который был со мной вместе на допросе и собирался сопровож
дать меня домой. Четверо констеблей уже по форме доставили меня в Вексал. Во дворе я увидел, как другие полицейские, держа за плечи Ейженорта, толкают его к воротам. В тревоге выбежала из дому жена. Меня держали в запертом автомобиле, чтобы подготовить в квартире нашу изоляцию от семьи Кнудсен. Полицейские заняли столовую и выключили телефон. Отныне мы содержались на положении арестованных. Хозяйка дома приносила нам пищу под надзором двух полицейских. Двери в нашу комнату всегда оставались полуоткрытыми.
2 сентября нас перевезли в новое помещение, Sundby, в деревне Storsand в 36-ти километрах от Осло, на берегу фиорда, где мы оставались три месяца и двадцать дней под надзором тринадцати полицейских.
Наша корреспонденция шла через Центральную паспортную контору, которая не видела оснований спешить. Никто не допускался к нам на свидание. Чтоб оправдать этот режим, не имеющий никакой опоры в норвежской конституции, правительству пришлось провести особый исключительный закон. Что касается моей жены, то она была арестована даже без попытки объяснения.