было, разумеется, как у Диогена в бочке. Старый, видавший не лучшие виды лифт, кряхтел, постанывал, щелкал, цокал цепями, никак, старичок, не мог достичь оргазма последнего этажа. Выше только крыша, а еще выше - съехавшее небо, умирающее, переколовшееся снежным героином. Лифт на эшафот, блин... Или на брудершафт? Древний сакральный тезис, вырезанный нежным ножичком на пластиковой стенке лифта, гласил... 'Стелла - дура'. Всякий раз, когда взор Стеллы приковывался к этому весьма категорическому императиву, чувство жуткого дежа вю начинало томить душу. Сколько их уже было - этих всяких разов? Хотя по существу вопроса возражений не возникало. Конечно, дура не хуже других. Старо предание, а верится легко. Вот хотя бы, чего это она так разлетелась, шустро шествуя во глубь квартиры, как радостный дурак по разухабистой российской дороге? Ну и, конечно, зацепилась ногой о какую-то невидимую в темноте хрень и с хрустом хряснулась всем телом вперед, распластавшись крестом на полу. Тишина черной кошкой прыснула по темной квартире, забилась в заветные углы и, отдышавшись, выслала на разведку переодетых шпионов... мохнатые шорохи, таинственное копошение, глухие перебежки мглистых теней.
Как там Стелла, не собирается ли нарушить примерный паритет? О, нет, она не собирается, она уже твердо усвоила... тот, кто не может жить в мире, гармонии и согласии с тишиной, кто боится ее до сердечного спазма, как предисловия к выстрелу - человек вполне конченный, можно не брать его в расчет и с легкой душою вычеркивать из списков бытия. Так что, лучше трезво разделить сферы влияния... тишине - углы, ночная, угольная, враждебная тьма, Стелле - тихое, полубезумное бормотание под нос, одичалое одиночество, сократовские беседы со своей всепонимающей умницей тенью. Пастушка младая на кухню спешит... Можно подумать, что там, в холодильнике ждет тебя что-то, кроме бутылки с разложившимся кефиром и батона в последней стадии трупного окоченения. Вот была б ты, тетка, умная, тогда да! Тогда можно было представить себе и оранжево-розовую нежнейшую семгу, и ослепляющую жирным, развратным блеском черную икру, и восклицательный лиловый, твердый и прекрасный сервелат, и прозрачную, как слеза ангела водку 'Золотое кольцо', и прочие гастрономические фетиши Большой Советской Мечты. Сегодня исполняется месяц со дня смерти отца. Вот портрет с косой, зачеркивающей черной лентой, перед ним на столе ваза с купленными на предпоследние деньги кладбищенски-печальными розами, покрытыми отчего-то нетающим налетом сиреневого инея, вечный, хриплый, жгучий, надсадный запах его табака - все это есть, а его - нет, он съежился и прыгнул прямо в сердце Стелле, и бродит теперь там один, в кровяной тьме, качает свечами, подает тайный знак... я здесь, я жив, только никак не могу выбраться из этой судорожно пульсирующей тюрьмы. Сколько же лет ему было, когда дернул его бес прочесть тот доклад в студенческом кружке о движении староверов на Руси? Девятнадцать, он был мой ровесник в тридцать восьмом году: И чего ты добился, папа, кроме бесплатного круиза по самому крутому на свете маршруту? Три месяца на Шпалерной, Енисей, Колыма, Магадан, Чукотка - этапы светлого пути, солидная каторжная география с математикой, пятнадцать лет - 'баланда, полня печали'. Вполне достаточно, чтобы возненавидеть жизнь, веру и все науки, но он только смеялся... 'Человек - это звучит горько, ибо ничто бесчеловечное ему не чуждо'. И вот ему сорок семь, и появляюсь я - вечно угрюмый, заплаканный, слишком поздний ребенок, и мама рядом, молодая, счастливая, невыносимо счастливая, плевать хотевшая и на косеющие, сучьи взоры соседей, и на потную паутину сплетен...
И отец нависает над нами, красавец, черный степной орел, сахарный свет улыбки, кафедра, диссертация, первые настоящие деньги, и снова донос, и все в пропасть, нищета, унижение, а потом мама уходит, уходит, не оборачиваясь, к тому туннелю, в котором исчезают гудящие поезда к последнему приюту уставших страдать, мне не удержать ее, не догнать, у меня маленькие, слабые ножки, мама! Как он мог это пережить? Да он и не пережил вовсе, он уже тогда умер, он только ради меня делал вид, что существует. И сердце мертвеющее ныло, тлело и истлевало, и на пенсию выперли старика грубо, без церемоний и торжеств. А пенсия - дочке на смех, а дочь - красивая в мать, длинноногая, дерзкая, и надо ее поднять, прокормить, обучить и одеть при этом не хуже других, и начинаются самые страшные подозрения, и уверенность в тайном моем к нему презрении, тоска, горечь, страх, ревность и ожидание, что вот-вот выскочу замуж за первого встречного, а он на самом деле - последняя сволочь... И мать является по ночам, черная коса ее душит, как змея, плачет, береги дочь, Павел, и дочь, мучась, сатанея и не видя выхода, отравляет его последние годы... А потом нарисовался откуда-то тот хитрый парнишка. Как отец, с его пронзительным опытом и безошибочным знанием людей мог так дешево повестись на его импозантный фасад? Львинокудрый викинг, белокурая бестия, безукоризненный сукин сын, отлитый из стали атлет, наивно-честные васильковые глаза, прибалтийский тонкий акцент... От него за версту несло Лубянкой, как хлоркой из нужника. Такой голубознательный молодой человек! Все ему интересно, он книгу пишет... А что, действительно были массовые расстрелы, захоронения? А руководил кто, хоть одну фамилию? А как урки с суками воевали? А правда, что он на одной из пересылок с Мандельштамом общался? И отец дрогнул, растаял, потек, разговорился... И понеслась вагина по рельефу... Трехчасовые допросы в светлой комнате, о которой Стелла помнила только, что стены с обоями, следователь въедливый, как щелочь, но вежливый, но глаза напряженные, напружиненные, как стальные капканы, не надо финтить, девушка, не на футболе, нет, не знаю, не была, не состою, не поддерживаю, не связана, не читала, не видела, не дышу, не живу, не рыпаюсь, только примус починяю - или это тоже диссидентская вылазка? А стихи-то вам мои зачем? Они глупые, графоманство сплошное... А это вот про что?
Ордер мне не предъявляли,
Обыскали так,
И торжественно изъяли
Ломаный пятак.
Мой последний, драгоценный,
Где мне взять другой?
А потом меня на сцену
Вывели нагой.
И ощупали с пристрастьем,
Заглянули в рот,
И в партере млел от счастья
Ласковый идиот.
Долго мучились со мною,
Только ни шиша!
Оказалось, за душою
Лишь одна душа.
И тогда меня к убогим,
Сирым повлекли,
Душам, что забыты богом,
Пасынкам земли.
Души дьявол собирает,
Как котят в мешок,
И никто их не спасает
В надлежащий срок.
Не спасайте ж мою душу,
Если я кричу,
Вы свои заткните уши
Это я шучу.
Да лабуда это, сами же видите... Так, стишки к студенческому капустнику на исторические темы... Ничего такого и тем более никого в виду не имела... А это вот?
И плачущие пальцы скрипача
За горло взяли стынущую скрипку,
Летят куски скрипичного ключа,
И музыка ужасна, как ошибка.
И лишь холодный, неумелый хмель
Болит в крови, что борется с собою,
И тайной тьмы, неявленной досель
Рыдает скрипка с рваною губою.
А это просто маразм, бредятина. Ну максимум на психушку тянет, не статья же? И это тоже маразм?
Мимо, как пули проносятся чаши чужие,
Где же ты, чаша с цикутой родная моя?