Чегодаев сходил в кабинет, горделиво, будто только что наградили, вернулся к гостям со спичечным коробком, потряхивая его, обошел застолье, хромовые туфли его поскрипывали, словно под ногами был январский морозный снег. «Чудо природы! – провозгласил Чегодаев, добыл из хранилища известковый продукт утробы и показал всем на ладони, как представляют бриллиант в двадцать каратов. – Да минует всякого подобная драгоценность. Не к столу будь сказано». – «Пустите по рукам, Михаил Борисович, дайте полюбоваться», – энергично подхватил Кралин. Бурнашов спросил соседа: «У нас что, симпозиум урологов?» Воронов пожал плечами и пробормотал едва слышно: «Надо измерить его биополе». К кому относились последние слова, Бурнашов выяснить не успел, раздалось долгожданное коленце механического соловья, и Аннушка кинулась в прихожую. В ее отсутствие все торопливо выпили и принялись закусывать: черная икра и рыбьи балыки скоро привели общее биополе в норму. Изрядно подвыпивший Балоян вдруг поднялся над застольем, сутулясь и слегка раскачиваясь: наверное, он сочинял спич. «Лихо живешь, Чегодаев, – выдавил он, словно наместник бога на земле, презрительно отвесив нижнюю губу. – В стране туго с мясом, а ты, гляжу, лихо живешь. – Он жирно намазал икрою два куска, сложил бутербродом, укутал в льняную салфеточку с вышитыми углами и сунул в карман. – Жене гостинцев, с барского стола…» – «Саня, где ты нашел барина? – сухо рассмеялся Чегодаев, и лоб его собрался в гармошку. – Все своим горбом заработано, серым веществом». Он постучал себя по голове. Балоян икнул и тяжело плюхнулся на стул. Чегодаев тоскливо подумал: «Господи, и зачем позвал его? Так и знал, что этим все кончится». Он торопливо сунул спичечный коробок с взращенным камнем в карман.
Но веселье лишь начиналось…
Писатель Л. с сожалением проводил взглядом коробок, исчезнувший в кармане серого с искрою английского костюма, и вдруг представил дальнейшие похождения известкового камня, как он превращается в некое существо и, обосновавшись тайно в чегодаевской квартире, начинает руководить всею жизнью. Но старо, подобных сюжетов была уйма, с грустью подумал, разглядывая застолье, ведь в каждом из сидящих в темноте черев созревал подобный камень. «Нет веры вымыслам чудесным, рассудок все опустошил», – прошептал он.
Бурнашов после выходки Балояна вдруг ожил и захотел с ним чокнуться рюмками. Не слизняк, характер, а характеры всегда после первой оторопи, осуждения и кривых ухмылок вызывают невольно тайную зависть и уважение…
Но тут появились давножданные гости – сам Егоров с ассистентом. Егоров шагал стремительно, и черные до плеч волосы развевались двумя крылами. Про Егорова ходили легенды, и потому все сразу воззрились на него. Рассказывают, что недавно пропал мафиози с бумажной фабрики, наворовавший семьсот тысяч. Обычно ужасно скупой, он, вдруг почуяв опасность, заявился к бывшей жене, принес два кольца с бриллиантами за тридцать тысяч и велел продать хотя бы за двадцать. Денег в наличности не держал, все превращал в драгоценности. И вот пропал в ноябре вместе с машиной. Бывшая жена пришла к Егорову, принесла фотографию. Он обвел фотографию ладонью и сказал, что этот человек болен легкими, у него опущение грыжи, нарушения в печени; еще добавил, что сейчас его нет в живых, он убит в правую височную кость. Потом спросил женщину: у него пальцы были нормальные? Та ответила, что да. А я вижу, сказал Егоров, что все пальцы у него раздроблены…
Такой вот человек явился к Чегодаевым, ну как тут было не обалдеть? Его сопровождал странный болезненный бледный юноша с серыми девичьими глазами и редкой чахлой растительностью, смутно напоминающей будущую бороду. Он был вяловат, с туманной блуждающей улыбкой на лице и влажным пожатием руки. Егоров отрекомендовал его как студента, который постоянно ходит вместе с ним. Юноша поел немного салата, задумчиво уставившись в тарелку, потом Егоров велел своему спутнику удалиться в соседнюю комнату. Аннушка запротестовала, ей стало жаль задумчивого угнетенного мальчика, ей хотелось, чтобы он еще распотчевал вкусной еды, но Егоров скомандовал, дескать, Витя, ты иди, ты меня часто слышишь, и тебе будет скучно возле меня…
Бурнашов после, словно бы случайно, заглянул в бывшую детскую: парень сутулился на кушетке, сдавив виски пальцами. Почуяв посторонний взгляд, он взглянул на Бурнашова, и его трудно было узнать, так сдало, изменилось, поблекло это молодое лицо, сейчас измятое, с потухшими глазами. Когда Бурнашов рассказал Воронову о произведенном впечатлении, тот предположил, что Егоров – вампир, он пьет из этого парня духовную энергию, потому и волочит за собою. Трудно поверить, что это возможно, но тогда зачем принуждать юношу, держать постоянно возле и на некотором расстоянии, обращаясь с ним как с вещью иль рабом, прикованным цепью к невидимой галере; да и сам весь изможденный вид парня, полуобморочная поволока глаз, вялая влажность почти отсутствующего пожатья намекают на какую-то неведомую сложность их отношений. Вроде бы в нынешнем столетии все материализовалось, всему нашли объяснение, всякие рассказы о невидимом живом мире кажутся нелепою причудой бабушек, но вместе с тем в настоящей жизни как никогда присутствует некая двойственная зыбкость чувств, неустойчивость, ритмичное качание их, тяга к слуху, к необычайному, ко всему тому, что не подвластно, на первый взгляд, человечьему уму; и получается, что нынешний земной сожитель не менее язычник, чем его древний пещерный предок. Да, мы твердо уверовали, что земля вращается, но хочется склониться порою к мнению, что она запущена неведомой пращой, а все мы выходцы с иной планеты; да, земля кругла, но порой в глубине души проскальзывает вроде бы дичайшее желание, а не стоит ли матушка наша на трех великаньих китах. Сама сложность движения земли, эта необычайность вечного двигателя, против которого с таким усердием сражался материалист, наталкивает нашу душу на блуждания, совершенно противные здравому рассудку, настраивает психику на двойное зрение. А впрочем…
… Егоров распробовал яйцо с красной икрою и больше к еде не прикасался, с какой-то лихорадочной пристрастностью рассматривая гостей, как бы разводя их по особым группам и предполагая, откуда придется ждать пакости. Он с особой тщательностью процедил сквозь пальцы густую длинную бороду, оглядел всю гостиную, оставляя в памяти мельчайшую подробность. Темя у него проблескивало пустотою, там была выстрижена монашья тонзурка, и посреди чащи волос эта круглая нарочито выбритая плешка, наверное, удивила всякого. Может, этой плешкой Егоров обращается с космосом? – предположил Бурнашов, и первый вопрос защекотал на языке. Бурнашов спохватился и выпил. Само присутствие необычайного человека в гостиной наполнило воздух вязкостью, непродышливостью, безвыходностью. Гость подавляет, он не излучает радости, догадался Бурнашов, с любопытством наблюдая за Егоровым; он заметил, что летун обходит взглядом Бурнашова, словно бы пугается выдать что, обнаружить себя. Лишь в первую минуту, когда появился Егоров, их взгляды однажды и внезапно надолго скрестились и отразились, вызвав взаимное отчуждение. Бурнашов не сознавал, что его глаза, возбужденные вином и глубоко спрятанной тревогой, сейчас истекают тем знойным голубым пламенем, который удивлял многих; эта энергия расстраивала, сбивала Егорова с нужного чувства.
«Не тяни резину, дружочек, капризно протянул Балоян. – Я пить хочу, а ты резину тянешь, – он отрывисто засмеялся, откинулся на спинку стула, пальцами оттягивая проемы жилета. Егоров медленно поднялся, разгибаясь по частям, широко поставленные, почти у висков, темные глаза на мгновение вспыхнули отвращением, и в них член коллегии раздробился на десятки крохотных безнадежных человечков. Но Балояна подобным взглядом не обезоружить, не прошибить, он пьяновато ухмылялся, уже ненавидя летуна, и упруго катал желваки. Егоров, забыв Балояна, вяловато начал: «Если мне не верите иль не хотите верить, то я уйду и не обижусь. Ведь буду говорить с вами не я, а сам космос». По интонации, с какой он начинал разговор, все сразу поняли, что никаких возражений он не принимает. Он говорил монотонно, глуховато, для чего-то выбрав взглядом блестящий череп искусствоведа Кралина, и тот, невольно нервничая и переживая, весь обратился в слух, слегка переигрывая… Егоров объяснил, что в центре его идеи – синтез. Синтез чего? – никто не понял, но у Бурнашова отчего-то вдруг распухли глаза, давило на виски, будто от проповедника исходила крутая больная сила. Вот оно слово, – проповедник!