рассыпая искры, тускнел, погребая давно ли живые, затейливые мысли Бурнашова. Последний прощальный всплеск, похожий на взрыв умирающего костерка, разведенного на собственных костях. Знать, отлетела в трубу душа романа.
«Я умер», – отрешенно прошептал Бурнашов, боясь возвратиться в дом.
«Нет, ты возродился», – возразил Некто.
Бурнашов вошел в дом, убрал со стола книги и на чистом листе бумаги сделал прощальную запись: «Говорят: знахари одного африканского народа, чтобы унять головную боль, делают трепанацию черепа, изгоняя злых духов». Потом он лег в кровать и не вставал три дня. Приходила Лина Самсонова, обряжала корову, стучала в окно, но Бурнашов не подавал голоса.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Первая мысль, когда Бурнашову захотелось жить: господи, что я наделал, что натворил? Глаза открыл – в горнице осиянно, гуляет по горнице желто-голубой ветер; на север окна, на холод, но и в них видна та теплая синь, от которой кровь бродит. Небесная радость по невидимым жилам пролилась в Бурнашова – и тому захотелось встать. Он с любопытством, как чужой, обошел комнату, пустынный стол с резными подставками тупо погладил ладонью, отметив машинально, что откуда-то появилась пыль. «Я же рукопись сжег?» – снова вспомнил, уже глуше, и боли в душе не почувствовал он. Лист с прощальной записью он скомкал и бросил в печь на растопку, горку пепла запахал глухариным крылом в угол загнетка. «Трепанации черепа плохо кончаются, – усмехнулся он. – А у меня сын будет, мне сына надо поднимать на ноги. Выращу, женю, пойдут внуки. Чего еще надо человеку?»
Бурнашов вышел в подворье. Что случилось с природою? В прощальном костре запылала она, похваляясь своей предсмертной красотою. Кого заманивала она в свое лоно, для какой нужды? Чтобы не так печалить земного насельщика, не вгонять его в тоску в ожидании долгой зимы? Чтобы погребенный снегами народец терпеливо дожидался весеннего возрождения, храня в памяти красное осеннее платье? Земля уже настыла: летом напилась влаги, надулась, а сейчас из себя гонит. Лужи рябили, купали облака, ветер- понизовик шлялся. Холоден сентябрь, но сыт.
Бурнашов потянул носом и уловил сладкий, густой грибной дух. Значит, грибной спас пришел на Спас. От калитки своей оглядел Бурнашов сельцо, откуда натягивает «лешевым» гостинцем. Пустынно было, лишь возле дома торчал старик Мизгирев, словно бы и не покидал поста. Бурнашов будто споткнулся о неподвижную фигуру и отправился к соседке благодарить. А Лина только что вернулась с промысла; и сени, и кухня засыпаны грибом, глянцево-коричневым, с молочной пленкой с исподу. Ни червяка, ни проточинки, маслята как промытые, только что вылупившиеся из земли, с царский пятак, не больше. Чистить – одна маета. Но у Лины на лице веселье, она в запарке, едва успевает пот с лица смахнуть. «Что с вами, Алексей Федорович? На вас лица нет!» – только и сказала она, завидев Бурнашова, и кивнула на табурет. Теперь сутки, как под ружьем, будет крутиться Лина, не зная сна и покоя, а печь, как паровоз в долгом пути, раскочегарится, не потухая и раскаляя жило. Есть же, есть в крестьянской натуре та закрученная скрытая пружина, кою не сразу и обнаружишь с первого взгляда: надо подле народа пожить, притереться, и тогда много тайн откроется. Все вроде бы спустя рукава делает, едва колышет по земле баба, с трудом ноги таскает, и глаза припухшие, словно только что ото сна восстала, и слова лишнего сказать лень; но вот припрет страда, подгорячит пятки – и откуда только сила возьмется, неутомимый напор, и тогда женочонка наша не знает устали, мечется будто заведенная и день, и другой, и третий, успевая перехватить сна, как тетерка, пока не скинет с плеч заботу. И тогда лишь обмякнет она, сядет на стул, растерянно оглядывая житье и удивляясь, что провернула такую работу, и освобожденно переведет дыханье.
«Гриба-то сколько-о!» – ожил Бурнашов, разглядывая добычу, нежно обласкивая бурые шляпки. «Пошел гриб, как же, пошел. Настоящий гриб. Два раза с таратайкой в лес сбеганула…»
Но откуда белых грибов бельевая корзина? Штук триста, это с утра-то. Ой баба, бой… Ведь не скажет, где наломала, хоть и в друзьях числится, не сводит по местам, не поделится. Никогда бы прежде Бурнашов не поверил, что за боровиком ходят по путикам, как хаживал когда-то промысловик за дичью. У каждого свой путик, нахоженный годами, и грибник знает, где нынче поднялся гриб, судя по погоде. Он отправляется именно к тому грибу, который ждет, – и берет его. И так из года в год, может, только чуть смещаются дни, если не перепало дождей.
На полу возле печи шеренга чугуников с песком. Лина насаживает грибы на железные спицы, втыкает в чугунок, сует его прямо в жар, где и опаляет слегка; еще парящие, истекающие соком, сдергивает с прутьев на стол, насаживает новые. И так беспрерывно. А сама меж тем успевает нанизывать их на нитки, крупные шляпки обрезает ножницами, к боровым шляпкам пришивает корни подберезовиков. Фирма веников не вяжет, фирма… Да что там. И глядя на это лукавство, нет на сердце обиды. Право, смешно и чуть завидно, что вот цельно, не давая себе послабки, живет человек. Помнит ли женщина об обиде, держит ли на Маруську зуб за ее распутный норов? Где-то на сердце и хранит горечь и не раз благоверного попрекнет за измену, уже почти не веря ей, как бы приснилось все. Не свершилась месть сразу – и ладно, господь уберег. Зачем понапрасну ожесточать душу и лелеять злобу? Будний круг требует человека всего, мечтаниями на земле сыт не будешь. Бурнашов пытался уловить в соседке перемены и не находил их. Азарт был, веселье, порыв, неутоленная жадность к работе. Лина даже помолодела у печи, прокалилась до того румянца, который бывает лишь весною от апрельского солнца.
Готовые связки Лина подвешивает возле печи, тут и досушивает их, сортирует: грибная крошка в пакеты (пойдет по своей цене, осенью поганка, зимою – рупь банка), боровики – в наволочку, маслята – на железные противни. Успеть надо, пока не опомнился народ, не прознал о лесном урожае. Вот такова же Лина и на усадьбе своей, где всякую травку выщипнет, и сорок соток у нее в образцовом виде, грядка к грядке; и в колхозе успевает наломаться, несмотря на пенсионный возраст. С четырех утра как маятник, не зная выходных; и лишь перед ужином, если Гришаня в трезвом уме, поставит ему винца и сама причастится, чтобы унять ломоту в костях.
Такая невзрачная женочонка, с рыжеватыми ресничками и тонкими блеклыми губами (целованными ли когда?), в постоянном платке в зеленую клетку, из-под которого выбиваются седые прядки, она в Спасе, однако, заметная и совершенно естественная, вот именно к этой земле и предназначенная, где без нее обойтись трудно, вернее, невозможно; и не только земля запустошится, пойдет пыреем, но и столькие из здешних бобылок-старушонок вовсе пропадут без ее подмоги. В зиму Лина раза два съездит в город к одному из сынов и там заготовленные припасы распродаст, стоя где-нибудь в подземном переходе иль с краешка базара, свесив с пальца пару вязок сушеных грибов, редко кому предлагая, не навязываясь, лишь подмаргивая светлыми глазенками, такая невидная здесь, как мышонок, потерянная, какая-то лишняя в городском содоме, блеклая, одним словом – деревенская. И вы не раз встречали ее, и если без нужды, то обходили мимо, невольно на что-то досадуя, словно бы эта женочонка перебежала вам дорогу, перебила путь; и лишь когда пропадет она, вы спохватитесь вдруг и поймете, какая была необходимая эта вроде бы случайная фигура.
Интересно узнать, куда только девается вся значительность человека, кою носил он в Спасе; видимо, всякий рождается для своей земли и своей судьбы. Не нами сказано: где человек родился, там и