– Что такое Маяковский? – говорил учитель географии. – Это мощь, натиск, это электростанция поэтической мысли, такой, понимаете ли, Днепрогэс, питающий всю страну. А ваш Есенин – нытик, корифей подзаборной лирики, да еще и похабник, который только что по-матерному не писал!
– Зато у Есенина все о душе, – возражал пожарный Казюлин, – о переживаниях – одним словом, о прекрасном, какое стихотворение ни возьми. Выпивал человек, это правда, но кто же у нас не пьет?! Кроме того, Есенину любую слабость можно простить за то, что он воспел нашу природу, а на ее фоне – неприкаянную душу русского мужика! А ваш Маяковский – долдон, ему бы учебники сочинять!
– Тогда давайте сначала выясним, в чем заключается цель поэзии… Пушкин говорил, что цель поэзии – поэзия, но тем не менее он с юношеских лет встал на четкую общественно-политическую стезю. Вспомним хотя бы его послание декабристам, или «Клеветникам России», или его издевательские стихотворения про царей… Словом, помимо гражданской ноты, настоящей поэзии нет и не может быть!
– Против общественно-поэтической стези я не возражаю, но поэзия – это все-таки о душе…
Учитель и пожарный еще довольно долго спорили о стихах, и, хотя Капитолине Ивановне было многое непонятно, она просидела на скамеечке с полчаса. Вернувшись к себе, она некоторое время провела у окна, прикидывая, чем бы таким заняться, и в конце концов решила наквасить кислой капусты впрок. Но тут обнаружилось, что ни щепотки поваренной соли не осталось в большой старинной солонке из бересты. Наскоро одевшись, Капитолина Ивановна побежала за два квартала в палатку, где давеча стояла в очереди за яйцами и мукой, и донельзя огорчилась, увидев приклеенное к стеклу витрины объявление: «Соли нет».
Поплелась Капитолина Ивановна обратно, чувствуя в ногах такую усталость, точно они были из чугуна. Дойдя до небольшого сквера, посреди которого стоял на постаменте бюст Ленина, выкрашенный серебрянкой, она села на скамейку и, по своему обыкновению, сложила руки на животе. Вдруг она сказала, глядя в слепые глаза вождя:
– Куда же ты нас, Владимир Ильич, завел?! Обыкновенной соли и той не купить, так прямо и пишут без зазрения совести – соли нет. А за пожилыми женщинами с ножами гоняются – это как?! Конечно, бар всех повывели и в поликлинику можно ходить хоть каждый день, но все равно какая-то безрадостная у нас жизнь… Почему бы это такое? Кажется, народная власть у нас устоялась, повсюду идем с перевыполнением плана, а радости как не было, так и нет. Даже, по-моему, хуже стало, совсем обозлился народ, поедом едят друг друга, хуже каких собак. По крайней мере, за пожилыми женщинами с ножами гоняться – это все-таки не модель!..
Уже свечерело, прозрачная темень опустилась на город Глазов, слышно было, как на поворотах противно скрипел трамвай, звезды глядели сквозь поредевшие кроны тополей, словно многочисленные глаза. Капитолина Ивановна протяжно вздохнула, поднялась со скамейки и пошла дальше, машинально отряхивая свое плисовое пальто.
Вернувшись домой, она застала на кухне большой скандал. Судя по всему, кто-то обидел соседку Круглову, подсунув ей обмылок в кастрюлю с супом, и перепалка достигла того градуса, когда драки бывает не избежать. Уже одна жиличка задрала подол, оборотившись к соседям задом, и обнаружила при этом голубые байковые штаны, уже другая жиличка схватилась за скалку, которой раскатывают тесто, когда Капитолина Ивановна, не любившая этих сцен, закрыла за собой дверь. Оказавшись в своей комнате, она разделась, поправила перед зеркалом волосы, затем выставила из буфета хлебницу с нарезанной булкой за семьдесят копеек и сказала негромко:
– Адик, сынок, выходи пить чай.
Дверь чулана скрипнула, отворилась, и в комнату вошел Адольф Запоров, еще не совсем пришедший в себя со сна. Оба его рта кривила зевота, но все четыре глаза смотрели живо и широко.
Двое из будки 9-го километра
В тот час, когда в больших и маленьких городках Европейской России рабочий люд начинает косо поглядывать на минутную стрелку и потихоньку складывать инструмент, когда в Москве, в Скатертном переулке, один притворщик, выдающий себя за тенора, встает с постели и принимается репетировать перед зеркалом хищное раздувание ноздрей и варианты меланхолического выражения, когда на улицах зажигаются фонари, когда берет силу противное настроение, от которого ни о чем не хочется думать, а хочется потягиваться и зевать – в косенькой избушке, именуемой будкой 9-го километра Красногорской дистанции движения, гасят свет и отправляются на боковую. Только что по дистанции проследовал скорый поезд, и теперь до четырех тридцати утра по местному времени не предвидится никакого служебного беспокойства. В четыре тридцать, когда на дворе стоит прозрачная мгла и до настоящего утра еще, что называется, жить и жить, по дистанции следует почтовый поезд номер 17, и в избушке начинают греметь ведром, в котором на ночь замерзает вода, фыркают, кашляют и противно шаркают валяными сапогами.
Будка 9-го километра, огороженная низким забором, вечно починяемым или перестраиваемым заново, стоит на полпути между станциями Дея и Полуночный Актай, в том месте, где полотно пересекает дорога на один маленький городок. Место это не людное и вообще какое-то нежилое. Летом всей жизни, кажется, только одна безголосая птичка, которая бьется высоко в небе, а чего она бьется – бог ее знает. Кроме нее в окрестностях время от времени объявляется пес с кошачьим именем Мурзик, у которого здесь когда-то водился приятель – кобель Дозор. С этим кобелем вышла история, но о ней в своем месте и в свое время.
Зимой тут чрезвычайно тихо и даже как-то мертво. Мечется между рельсами вдоль обугленных шпал поземка, похожая на просыпанную манную крупу, – больше вроде бы ничего. Хруст шагов здесь слышен за несколько километров.
В будке живут двое путейцев, двое братьев – Василий и Серафим. Младшему, Василию, около сорока, старшему, Серафиму, уже за сорок. Братья до странного не похожи, и только когда им случается улыбаться, лица у обоих одинаково мнутся в гармошку и так изменяются, что братьев бывает невозможно узнать. Лица, однако, приятные, с рассеянно-вопросительными выражениями.
Живут они так… В четыре тридцать утра по местному времени Серафим поднимается и, напившись воды, идет встречать проклятый почтовый поезд, который вот уже девятнадцатый год как не дает ему выспаться. Затем он возвращается досыпать, но не спит, а нудно ворочается с боку на бок, и к утру ему делается так противно себя, что он начинает постанывать и плеваться. Когда же Серафим особенно бывает не в духе, он принимается как-нибудь досаждать младшему брату, который спит в это время, как говорится, без задних ног. Чаще всего он переливает у него над ухом из кружки в кружку вчерашний чай, и с Василием в постели приключается совестная оплошность.
Василий – человек злопамятный и коварный, и не было случая, чтобы он брату как-нибудь ответно не досадил. Скажем, перед обедом, когда желудки у обоих явственно разговаривают, Василий возьмет и разобьет в чашку пламенных щей специально припасенное сырое яйцо.
Серафим терпеть не может яиц. На следующий год после войны, когда братья жили еще в селе под Тамбовом, Серафим повадился с голоду разорять птичьи гнезда. Яйца, которые он добывал, были маленькие и невкусные, но, собственно, он ненавидел их не поэтому, а потому, что однажды на зубах у Серафима хрустнул невылупившийся птенец. Серафима стошнило, и с тех пор он возненавидел яйца такой странной ненавистью, какой можно ненавидеть только очень противного человека.
Два-три раза в неделю Василий берет рюкзак и идет за водкой и провизией в Дею. Он долго собирается: делает ревизию рюкзаку, пересчитывает деньги, зашивает прорехи на малице и перед отправкой минут пятнадцать рассматривает себя в зеркале. Возвращается он поздно вечером или на другой день утром. Серафим встречает его у калитки и говорит:
– Ну, теперь мы жильцы.
В те дни, когда Василий не ходит в Дею, братья после обеда ложатся соснуть. В это время Серафим видит сны: снится ему или бесконечный состав, который до смерти пугает его бесконечностью, или собрание путевых обходчиков, где ему делают нагоняй, или какие-то сараи, сараи, сараи… Редко-редко ему снится обходчица Ковалева.
Василий видит одних собак. Во сне он вздыхает и изредка зовет покойного Серафимова кобеля. С этим кобелем вышла вот какая история…
Однажды осенью, когда в окрестностях будки 9-го километра стояла такая удивительная тишина, что