перебои… Жалко американцев, по-человечески жалко!
Двадцати пяти лет Аркаша женился. Женился он просто так, что называется, от нечего делать. В ту пору как раз шла телевизионная постановка «Кошка на радиаторе», и Аркаше до того приглянулась семейная жизнь, что в скором времени он женился. В жены он взял девятнадцатилетнюю девушку, очень полную, которая, впрочем, была так хороша лицом, что на ее полноту он смотрел сквозь пальцы. Сразу после свадьбы с Аркашей что-то произошло: он целых три дня строил фанерную перегородку, разделившую комнату на равные части, так что у молодых вышел собственный закуток, и затем даже устроился сторожем на Преображенский рынок, но, как и следовало ожидать, его деятельного запала хватило на какие-нибудь две недели, и все закончилось опять же диваном, ковырянием в носу и разглядыванием потолка. Потом у Аркаши родился сын, и жена с матерью заразились той вздорной надеждой, что, став отцом, он образумится и возьмет себя в руки, но Аркаша нисколько не переменился; напротив, он, как говорится, совсем стал плохой, и, когда жена посылала его за детским питанием на молочную кухню, он с полчаса отсиживался в подъезде, а потом оправдывался различными небылицами вроде того, что будто бы персонал молочной кухни проворовался, и ее закрыли на переучет. В отличие от Аркашиной матери Аркашина жена была человеком жестким, она потерпела полтора года, а потом сделала ему первый и последний выговор в их супружеской жизни:
– Ну ты совсем мышей не ловишь! – сказала она с какой-то неженской силой, и на другой день была такова.
Когда Аркаша остался в своем закутке один, он понял, что это как раз то, что ему было нужно. Видимо, его существу недоставало собственного ограниченного пространства, которое наводило бы полную гармонию между внутренним и наружным, что, впрочем, отнюдь не характеризует его с отрицательной стороны, а даже навевает кое-какие волнующие подозрения, поскольку к ограниченным пространствам питали наклонность как раз недюжинные натуры, например, Петр I обожал спать в платяных шкафах. Аркаше чрезвычайно нравился полумрак, стоявший в его закутке даже в солнечную погоду, он полюбил паутину под потолком, посеревшее полуокошко, искажавшее до неузнаваемости уличный пейзаж, грязные чашки на столе, засалившиеся до такой степени, что на них можно было расписываться спичкой или ногтем, безобразно замусоренный пол, одним словом, ему пришелся по душе дух запустения и распада. Единственное неудобство заключалось в том, что после отъезда жены восвояси мать отказалась его кормить, и он стал питаться исключительно черным хлебом. Впрочем, со временем он привык и даже до такой степени, что однажды его стошнило от порции яблочного пирога, которым мать угостила его на Первое мая. То место, где его стошнило, он покрыл газетой, и вроде бы ничего.
Наконец его посадили. В минуту отчаяния мать пожаловалась в милицию, и через некоторое время его посадили. Законный годовой срок он отбывал где-то в Калужской области, и, как это ни поразительно, ему почти понравилась жизнь в местах заключения, во всяком случае, она не оставила в нем горьких воспоминаний. Наверное, так вышло из-за того, что Аркашу кормили в зоне, а также из-за того, что у него нечаянно проклюнулось каллиграфическое дарование, и он главным образом занимался тем, что писал объявления, лозунги и выпускал газету «За новую жизнь». Когда он однажды проговорился матери, что ему почти понравилась жизнь в местах заключения, она заперла свою половину комнаты и уехала к двоюродной сестре в Ташкент.
Теперь гармония с ограниченным пространством усилилась компонентом абсолютного одиночества. Аркаша просыпался, когда просыпался, часа два-три проводил в состоянии неги, чутко прислушиваясь то к таинственным шорохам, то к гаммам, которые разыгрывал мальчик с четвертого этажа, потом он вставал и начинал для моциона прогуливаться по своему закутку, осторожно минуя то место, где его стошнило яблочным пирогом. В тех случаях, когда на него нападал голод, а дома было хоть шаром покати, он шел в продовольственный магазин и на средства, вырученные от сдачи пустых бутылок, которые он собирал где придется, но чаще всего на левом берегу речки Хапиловки, сразу за магазином похоронных принадлежностей, покупал буханку ржаного хлеба и две упаковочки молока. Возвратившись домой, он закусывал, а затем опять прилаживался на диван. Незаметно являлись сумерки, печальные и вкрадчивые, как попрошайки, потом наступала полная темнота, и, когда закуток бледно вспыхивал отсветом уличных фонарей, Аркаша начинал потягиваться и зевать. Часу в девятом он уже спал.
Этот жизненный распорядок время от времени нарушало только одно постороннее обстоятельство: явление участкового уполномоченного Иванова. Примерно раз в месяц Иванов появлялся в Аркашином закутке, с минуту привыкал к спертому воздуху, который, кажется, можно было потрогать, снимал фуражку и начинал:
– Как видно, одного срока вам недостаточно. Плачет по нас зона, гражданин Белобородов.
Аркаша молчит.
– Я не перестаю удивляться, – продолжал участковый уполномоченный. – Молодой человек, руки-ноги есть, голова на месте – ну, все дороги перед вами открыты, а вы обломовщину разводите, достоевщину, пацифизм. В комнате у вас хлев… вы вообще моетесь?
Аркаша молчит.
– Имейте в виду: вас опять посадят. Дадут полтора месяца на раскачку, и если вы за эти полтора месяца не устроитесь на работу, то я вам гарантирую небо в клетку.
Поскольку меланхолической позой и отсутствием всякого выражения на лице Аркаша давал понять, что угрозами его не проймешь, участковый уполномоченный Иванов возвращался к увещеваниям:
– Ну хорошо, вот пойдут у вас внуки – что вы им станете рассказывать? Как всю молодость на диване пролежали?
Тут Аркашу неожиданно прорывает:
– Вас послушать, капитан, так как будто у всех есть, что внукам рассказывать.
– У меня есть, – возражал участковый уполномоченный.
– Ну да! Вы будете рассказывать, как ходили к Белобородову, который всю молодость пролежал на диване.
– Негодяй ты, вот ты кто! – говорил Иванов и начинал надевать фуражку.
Неизвестно, как участковый уполномоченный Иванов, а Аркаша до своих внуков так и не дожил. Он умер от кровоизлияния в мозг, когда его сын еще путем не умел ходить. Случилось это в 1981 году, когда от нас ушла целая плеяда выдающихся людей, а кроме того, начались регулярные полеты первого советского аэробуса, широко был отмечен смертный юбилей Федора Михайловича Достоевского, довольно глухо прошел Московский кинофестиваль, Владимир Орлов выпустил книгу «Альтист Данилов», встреченную критикой с точки зрения презумпции невиновности, а лидер иранской революции Хомейни запретил шахматы, как забаву, решительно несовместимую с нормами шариата. Вообще хотелось бы созорничать и расширить этот реестрик до критического объема, чтобы вышло как в бунинской «Старухе», но совесть берет свое. Я решил не озорничать и поставил точку. Не успела она подсохнуть, как я уже звонил одному моему приятелю, читателю-мудрецу, которого я держу в курсе всех моих сочинений. Когда мой приятель взял трубку, я поздоровался и с места в карьер прочитал рассказ. После того, как я на высокой ноте закончил «нормами шариата», мой приятель немного помолчал, а потом сказал:
– Надо менять название.
– Это с какой же стати? – воскликнул я. – Ничего не буду менять, хоть ты меня застрели!
– Нет, ты, конечно, можешь и не менять, но название не годится.
– Ну почему оно не годится, ну почему? – злобно взмолился я.
– Да потому, что нету у тебя никакого негодяя, – сказал мой приятель, – есть несчастный человек, а негодяя отнюдь никакого нет.
– Здравствуйте, я ваша тетя! – сказал я. – А кто же он, по-твоему, если не негодяй! Негодяй, да еще какой! Если можно так выразиться, разрушительный негодяй! Страшнее них только маниакальные убийцы.
– Ну, это уже того… что-то кабалистическое, вообще потрудитесь объясниться. – Мой приятель всегда переходит на «вы», когда сердится или недоумевает.
– Извольте, если вы такой непонятливый, – тоже переходя на «вы», сказал я. – Объясняюсь: такие субчики, как Аркадий Белобородов…
– Погодите, – перебил меня мой приятель, – этот Белобородов действительное или вымышленное лицо?