Мама была жива. На гул и сигнал машины, на голоса она отворила ворота и вышла. Вышла и кинулась к сыну.
– Привел Господь, привел… Сохранил и привел… живого… – беспамятно бормотала она. – Господи… Какую я игу снесла!.. Уехал и материну сердцу вынул… – бормотала мать, пригибая к себе и ощупывая сыновью голову, плечи, лицо оглаживая, волосы, лаская и словно проверяя, все ли при нем.
И, поняв, поверив, что живой перед ней сынок и целый, она ослабела, и разом, одним разом хлынули так долго копленные слезы. Мать уже не могла говорить, она лишь в исступлении колотилась легкой седой головой о сыновью грудь.
Хурдин тоже плакал. Молча, глотая слезы, он плакал и ждал, когда мать успокоится.
Давно уехала машина, вещи стояли во дворе, а мать все не могла поверить.
– Какой год во слезах ничего не вижу… Все об тебе да об тебе. Войны боюся. Телевизор кажедённо гляжу, а там всё недоброе гутарят: война да война. А у меня об вас сердце кровит. Начнется – и враз тебя… Мы спасемся да и помрем так возля друг дружки, а мое дите вдале одна-одиноя… Сделалась бы гулюшкой и полетела…
Хурдин слушал и все более понимал, что пять лет – такой долгий срок, бесконечный. Пять лет – это почти десятая часть всей жизни, а если в силе и разуме взрослого бытия ее брать, то вдвое больше. А для разлуки и вовсе немереный срок, бесконечный.
Ведь сколько помнил себя Хурдин, всегда он был перед матерью мальчонкой, даже взрослым уже. А теперь сидел возле нее большой, широкоплечий, а мать малым воробушком жалась к нему. И, обнимая мать, чуял он птичьи ее косточки и легкую плоть. Да что там мать, когда даже хата начинала в землю уходить.
Хурдин рассказывал о жене и детях, слушал материнскую повесть о хуторской родне. В округе лишь родных братьев да сестер было четверо, теток и дядьев столько же, а уж двоюродные – самосевом росли. И все жили неплохо, грех жаловаться. И не единожды звали мать к себе средний сын Василий, дочь Раиса. Но мать жила одна. И как когда-то при покойном отце и большой семье, держала корову, коз, птицу, кабана выкармливала. Мать хозяйством гордилась и потому очень довольна была, когда Хурдин сказал:
– Пойдем поглядим, как ты тут хозяинуешь. Либо одни мыши на базу?
– Да чего, сынок, глядеть, – с притворной скромностью ответила мать. – Бабьи руки одни. Да и скотина вся на попасе.
Но поднялась она с охотою и с гордостью показала новый большой катух под шиферной крышей, где помещалась корова, козы и поросенку место нашлось.
– Триста рублей, золотая копеечка… Да спасибо еще ребятам, приехали, поставили. В один день… А как же, сынок, без катуха?
Старые катухи, которые ставил еще отец, плетневые, мазаные, на дубовых рассохах, – старые катухи уже свое отжили. Крыша на них там и здесь провалилась, пьяно хилились стены, и теперь лишь ласточки стремительно ныряли в черные проемы дверей.
– Ломать надо, – вздохнула мать. – Рук не хватает. Сломать да поставить бы тута дровник. Под белым небом дрова лежат и уголь. А надо бы…
– Ничего тебе, мать, не надо, – засмеялся Хурдин. – Бросить тебе все да поселиться на покой. Ко мне бы поехала.
– Нет, – серьезно ответила мать. – Отца не кину. При нем помирать буду.
– Ну, к Василию иди, к Раисе.
– Не в силах, – сказала мать. – Себя едва обрабатываю, а тама хозяйство, детвора. Такую игу поднять. Годы не те… Да и к Раисе я и не пойду. Иван хоть и неплохой зять, да старые люди как говорят: с сынком бранись – за печку держись, с зятьком бранись – за дверь держись. А это правда, истина.
Хурдин посмеялся и сказал:
– Так-то оно так. Но не этого ты, мать, боишься. Ты хочешь всю жизнь хозяйкою быть. «Я – хозяйка…» – передразнил он ее.
– А чего же… – приосанилась мать. – Взаправди, здеся – хозяйка, чего хочу… А тама… – махнула она рукой.
– Вот то-то и оно… – снова рассмеялся Хурдин и добавил серьезно: – Ты бы хоть корову, что ль, перевела. С козами да птицей полегче.
– Переводила, сынок. Не от добра, а переводила. Я ж болела, чуть не померла. Тебе уж не сообщали. Месяц в больнице провела. Кто же с коровкой?.. Сдали ее. А очунелася, пришла и без коровки слезьми закричала. Невозможно жить в попросях. Спасибо, Василий помог добыть. И неплохая коровка, все при ней…
Разговоры текли бесконечные. И не могла мать от сына оторваться, хотя, позвякивая подойниками, бежали бабы на стойло коров доить и окликали, звали ее. И она наконец сдалась.
– Сиди не сиди, а никто не подоит, – вздохнула она. – Пойди, койку разбери да ложись отдохни.
– Чего отдыхать, – ответил Хурдин. – Пройдусь, погляжу на хутор.
– Пройдись, погляди, и на тебя люди поглядят, – довольная, ответила мать.
– Может, в магазин зайти, взять? Вечером, наверно, придут? – спросил Хурдин, разумея хуторскую родню.
– Туча черная налетит, – ответила мать. – Как же, на тебя поглядеть. Ты возьми в магазине две бутылки на стол поставить. Боле не бери, не траться. Да хлеба возьми, если привезли.
Из ворот они вышли вместе и пошли улицей. Но недолго. Дед Архип стоял у колонки с полными ведрами и, поджидая нового человека, скручивал цигарку.
– Я побегу, – ответила мать. – А то тебя перестревать будут.
– Беги.
Мать свернула с улицы к выгону и ускорила шаг. Отойдя, она обернулась. И снова, как в тот, первый миг, когда увидела нынче сына, сердце у нее заколотилось и кровь ударила в лицо. И ноги сами собой, легко понесли вперед и вперед, по-молодому нагоняя ушедших баб.
Хурдин же попал в тенеты долгой беседы. Дед Архип новых людей любил. Для начала разговора он о здоровье справлялся, о семье, полюбопытствовал, вправду ли Хурдин за границей жил и так далеко. Поудивлялся, а потом вспомнил:
– Ныне такое вывелось, а раньше деды соберутся: твой дед, Афанас Чигаров, Халамея отец, Митрофан Сальников, соберутся на улице деды, на колодке, и брешут. Круг них ребятишки ухи развесят. И был такой дед Хомич из Юданов. Он букву «р» не выговаривал. Как сейчас помню, разгладит бороду и начнет: «В Амелике воевал, во Фланции воевал, в Гелмании воевал… Чисточко везде… Лучше нас живут…» А вполне возможно, и не брехал он? Казаков везде пхали. Мог и в Америку попасть, вполне возможно. Как считаешь? Ведь казаки в те времена…
Архиповым речам не было конца. Скучал он подле суровой бабки своей и теперь новости хуторские выкладывал за много лет.
И Хурдину было хорошо. Сам он был не больно речист. А вот стоять, покуривать, слушать посреди родного хутора, возле дома, после долгой разлуки…
День был ясный, с сухим солнечным жаром, с горячим ветром. С отвычки, ветер был удивительно пахуч: сладкий и терпкий дух приносил он с полей, дух зеленой пшеницы и сроду не кошенной целины.
– С женой не развелся? – спросил Архип.
– Не-ет, – удивленно ответил Хурдин.
– Видишь, какой ты, одна жена – и навек. А у нас Юрка Силяев шестую привел. Не хочешь?
И шел рассказ о Юрке Силяеве. На хуторе было тихо. В жарком полудне дремали дома, смежив ставнями очи. Высоко над головой, где-то в синей глуби, слышался перезвон щуров, золотистых, невидимых в золотом же солнечном свете.
Дребезжа подкрылками, прокатил мимо мальчуган на старом велосипеде, поздоровался. Позади велосипеда катилась тележка с зеленым сеном. Мальчик крутил педалями и урчал негромко, изображая работу мотора. Перед невысоким бугром он замедлил ход, тем же урчанием изобразил переключение передачи на низшую и медленнее пошел в гору. Хурдин улыбнулся.
Несколько минут спустя мальчик появился вновь, теперь уже с пустыми ведрами, которые позванивали в такт велосипедному бегу. Возле колонки, рядом с Архипом и Хурдиным, мальчик остановился, голосом