— Ах вот как?
— Именно. Видите ли, некоторые люди склонны считать, что наше общество больно сифилисом. Они приукрашивают, Соломон. Это было бы слишком возвышенно — подхватить сифилис. Сифилис — болезнь избранных, удел гениев. Сифилитик бросает вызов толпе, сифилис отделяет художника от мещан. У нас же заболевание не опасное, просто немного стыдное, вроде гонореи или трипака. Мы себя слегка подлечиваем, но не стараемся особенно — все равно опять подцепим какую-нибудь дрянь: жизнь такая, что кругом одни проститутки. И чем человек более внедрен в цивилизованное сообщество себе подобных, тем выше вероятность при мочеиспускании испытывать легкое жжение. Но не сифилис, нет! Настоящие сифилитики — это люди, пережившие большие страсти, им ведома любовь — высоты ее и обрывы. А если у кого триппер, тот наличие высоких чувств отрицает в принципе — его опыт о таковых не рассказывает. Триппер — недуг проституток, а сейчас, похоже, все мы строим комфортабельный бордель. Сифилис достается изгоям, а триппер — это приз за коммуникации.
Рихтер слушал Татарникова, беспомощно моргая близорукими глазами.
— Позвольте, Сергей, — сказал он наконец, — проясните для меня, что такое триппер. Мы, я полагаю, имеем в виду разные вещи. У меня действительно своего никогда не было, хотя мама и обещала привезти из Испании хороший теплый триппер с высоким горлом. У нее самой был прекрасный триппер, достался ей от генерала Малиновского. И при чем здесь сифилис, при чем здесь эта гадость?
Татарников хохотал во весь свой беззубый рот.
— Может быть, свитер, Соломон? Может быть, пуловер от Ямамото? Скажите, а Малиновский — это, часом, не торговая марка? Двубортный френч от Малиновского, каково? Галифе от Буденного, а?
— Ах, не морочьте мне голову вашими трипперами и пуловерами. Дурацкое какое время: доллары, трипперы, ямомото. Мерзость какая.
Если бы гомельский мастер прослушал этот пассаж про изгоев, уж он-то нашел бы что добавить. Уж он бы им рассказал про одиночество. Вы разве знаете, что это такое, профессор? Думаете, это когда жена не понимает? А знаете, что такое ледяной ветер пустырей, молчащие телефоны, журналисты, что вчера еще здоровались, а нынче не узнают? Он бы рассказал им. Однако он в это время пьяный сидел в закусочной Белорусского вокзала с носильщиком по фамилии Кузнецов.
— Сталина на них нет, — втолковывал ему Кузнецов, выпивая, — он бы там в Югославии порядок навел.
— Сталин лагеря по России построил, — неуверенно возразил художник
— Дурак ты, Сталин войну выиграл.
— Войну народ выиграл.
— Значит, войну народ выиграл, а лагеря — Сталин построил? Все-то вы, интеллигенты, норовите перепутать. Каша у тебя в голове. Если Сталин лагеря построил, то Сталин и войну выиграл. А если народ войну выиграл, то народ и лагеря построил. Понимаешь?
Художник кутался в свое дрянное пальтецо, смотрел на стол с объедками и икал. Единственная мысль не давала ему покоя: как он догадался, что я интеллигент? Наступала ночь, бомжи расползались по лавочкам, старухи-побирушки собирали в помойных ведрах пустые бутылки, голос из репродуктора объявлял отход поезда на Берлин. Город засыпал.
13
Художник должен знать, что формат его произведения — то есть величина картины в соотношении размеров вертикали и горизонтали воплощает общий замысел. Заданный масштаб высказывания показывает не только амбиции мастера, но и принцип ведения диалога со зрителем.
Существуют холсты, которые зритель легко может охватить единым взглядом — просто в силу их небольшого размера; такие холсты как бы принадлежат зрителю, он присваивает их актом смотрения, делает их частью своего опыта, они размерами меньше человека, и человек чувствует себя непринужденно в их присутствии. Даже если холст являет нам властную Джоконду, или жестокого Федериго де Монтефельтро, или не вполне доступный толкованию черный квадрат, — он, этот холст, оказывается тем не менее в ведении зрителя, соразмеряется с его опытом. Агрессивность картины может сделать отношения зрителя и картины странными, принести в них интригу, но отношения останутся интимными. Множество интригующих отношений с известными картинами вызвано противоречием между авторитарным высказыванием и демократичным форматом. Некоторые художники умели это делать специально.
Существуют, напротив, произведения, забирающие зрителя внутрь себя, подавляющие масштабом. Самым простым примером является готический собор: сколь бы понятна ни была каждая отдельная деталь этой конструкции, трудно измерить все пространство сразу, и совсем невозможно представить, что из многих освоенных деталей получается освоенное тобой одним общее целое. Всегда предполагаешь, что осталась незамеченная часть, и именно она-то и существенна для общего замысла. Иными словами, такое произведение (и зритель узнает это немедленно) сделано не для единоличного пользования. Отношение огромного целого к человеку всегда пребудет подавляющим. Даже если не брать таких вопиющих примеров, как собор, достаточно вообразить себе крупный холст — скажем, «Плот Медузы», «Смерть Сарданапала», «Ночной дозор» или нечто подобное. Когда художник говорит со зрителем таким повелительным образом, он вряд ли может рассчитывать на интимное понимание. Как однажды заметил Сезанн (который в своем творчестве от больших патетических холстов постепенно перешел к маленьким и сдержанным), «у себя в спальне „Плот Медузы“ не повесишь». Никто, разумеется, и не ждет от таких огромных произведений доверительного рассказа. Напротив того, подобный масштаб нарочно создан, чтобы внушить нечто сверхважное, чтобы научить, и объяснить, и обязать.
Существует также некий промежуточный формат картины, находящийся почти на грани возможностей антропоморфного сопоставления: человек выдерживает сравнение с картиной, но с трудом. Глаз справляется с тем, чтобы присвоить картину единым смотрением; однако справляется глаз не вполне: картина чуть больше, сложнее и информативнее, чем требуется для интимного диалога. Она одновременно не подавляет, то есть не являет собой пространства, что заключает зрителя внутрь себя, но она и не отдается смотрению легко. Картины Брейгеля, Учелло, Рембрандта, Эль Греко, Гойи выполнены в таком — не вполне удобном для глаза — формате. Часто не понятно для чего такие картины написаны: вероятно, не для собора, но и не для частного кабинета. Они созданы не для того, чтобы повелевать, но и не для того, чтобы вступить в интимный разговор. Еще точнее будет сказать, что они выполняют обе функции одновременно, и от зрителя зависит способен он отдаться холсту или его присвоить взглядом.
Самым важным в разговоре о формате является то, что первым и главным зрителем является сам художник. Он первый должен представить себе, сколько места занимает интимность в категорическом утверждении.
Исходя из сказанного, важно осознать опыт Микеланджело, разделившего огромный плафон на несколько десятков запоминающихся сцен.
Глава тринадцатая
ГЛОТАТЕЛИ ПУCTOT
Город спал, но и во сне он был величествен — даже значительнее, чем в суете дня. Осела дневная пыль, ушли домой замерзшие злые люди. Машины уснули, их суетливая жизнь замерла, они не отвлекали сейчас от каменного величия улиц. Спало Садовое кольцо, сделавшись наконец широким; спала Тверская, и усталые проститутки разошлись с перекрестков; спал Патриарший пруд, и лебеди спали в своем маленьком домике на воде; спал Кремль, никто не мерил его коридоров шагами в эту ночь. Давно сгинул жестокий желтоглазый тиран, заставлявший гореть по ночам окна итальянской крепости, игрой случая ставшей
