старинного интерьера трепетно и даже заботливо. Так, стоило одному из спорщиков (а именно господину, который намеревался обмазать клавесин навозом) задеть розовую морскую раковину и чуть не опрокинуть ее на венецианскую вазу, как он тут же подхватил раковину бережным движением и аккуратно водрузил на место. Вообще, надо отметить, что брутальные вкусы присутствующих нисколько не вступали в противоречие с уютной обстановкой. Более того, именно такая обстановка и служила радикальным высказываниям мастеров культуры лучшей рамой. И происходило так не случайно: богатая и дорогая рама, как понял Гриша, нисколько не противоречила выставленному в ней произведению — напротив.
В конце концов, Гриша понял, что небрежно расставленные предметы — тоже своего рода произведение современного искусства; это не что иное, как инсталляция. Да-да, именно инсталляция, готовая поспорить с теми, что показывают в музеях. Он обратил внимание, что день ото дня порядок этих словно бы случайно оброненных вещей, позабытых на столе раковин и раскрытых в задумчивости книг — не меняется. Небрежно расставленные предметы оставались всегда на одних и тех же местах, с них просто стирали пыль. Да, сказал себе Гриша, это и есть высшее искусство — создать атмосферу искусства и культуры. Книги никто не читает, раковины никто не трогает, на картины никто не смотрит. Они покоятся без употребления веками, и только поверхностному наблюдателю покажется это положение дел фальшивым. Напротив, этот нелегким трудом горничных поддерживаемый беспорядок, эта непринужденная атмосфера интеллектуальной жизни — есть тот важный рубеж, что удерживает сегодня культура; европейская культура достигла таких высот, что выше подняться ей уже невозможно, вот культуре и остается только хранить эти славные достижения. Но разве это легкая или не важная задача?
Гриша прохаживался по гостиной и всякий раз, проходя мимо Клавдии, задевал ее руку своей. Посмотреть на нее он не решался.
— Садитесь рядом со мной, Гриша, — сказала графиня, и Гузкин сел на маленький стульчик подле нее. Они чокнулись шампанским и поглядели друг другу в глаза.
— Ступайте, — сказала графиня, — знакомьтесь и разговаривайте. Этот вечер специально для вас.
Гости осмотрели последние приобретения четы Портебалей, вынесенные на середину гостиной: картину русского авангарда («Г-н Гузкин удостоверил ее подлинность!») и скульптуру американского гения Карла Андре: одинаковые серые чугунные квадратики, разложенные по полу. Гости стали полукругом подле чугунных квадратиков. В чем же секрет этого произведения? — недоумевал Гузкин. Неведомо. Гузкин поднял один из квадратиков — может быть, что-то есть под квадратиком? Нет, ничего туда не положили — пусто. Он вернул тяжелый квадратик на место. Постоял, посмотрел. Загадочный какой мессидж. Но что-то это послание людям несомненно значит. Гость за его спиной заметил вполголоса: чем дольше я гляжу на эту вещь, тем больше я ее понимаю. Да, сказал Гриша, безусловно, — и повернулся. Перед ним стояла короткая полная женщина с фиолетовыми волосами и без шеи совершенно.
— Вы и есть Гузкин, — сказала женщина и протянула руку с короткими пальцами. Гриша поглядел в ее тяжелые коричневые глаза и подумал, что на него смотрит сама судьба.
— Вы Сара Малатеста.
— Вот мы и нашли друг друга.
Вечером того же дня Гриша описывал своим друзьям эту встречу.
— Сара зовет к себе, — сказал он Ефиму.
— Живет, полагаю, у парка Монсо, — сказал Ефим Шухман; парижскую жизнь Шухман знал.
— Сара договорилась о моей встрече с директором Центра Помпиду.
— Гриша, это верный путь.
— Да, — сказал Жиль Бердяефф, — я рад за вас, Гриша. Поинтересуйтесь, кстати, у своих знакомых: может быть, им нужен редкий гарнитур карельской березы. Мне прислал Плещеев из Лондона. Уникальные предметы.
— Я обязательно спрошу. Уверен, что смогу Сару заинтересовать.
— Я потому останавливаюсь на этом вопросе, — мягко, но настойчиво сказал Бердяефф (как и его знаменитый дед, он не успокаивался, пока не обсуждал один и тот же предмет по нескольку раз), — что увлечение технодизайном сейчас уже неактуально. Люди обеспеченные должны понимать, что подлинный комфорт дают только натуральные предметы. Теплые тона карельской березы обеспечивают именно тот уровень покоя, который необходим состоятельному человеку.
— Ты пахнешь этой женщиной, — кричала ему вечером Барбара, — у тебя руки пахнут этой женщиной! — слова «эта женщина» она произносила так же, как Ефим Шухман произносил слова «эта страна», говоря о России, — ты был у этой женщины, я знаю, знаю! — и слезы стояли у Барбары в глазах.
Гриша слушал ее и не понимал, которую из двух женщин она имеет в виду.
— У тебя ее рыжий волос на рубашке!
— Ах, она про Клавдию, — подумал Гриша и сказал вслух: — Клянусь тебе, я иду завтра не к ней. — Это была совершенная правда: он шел в Центр Помпиду, а оттуда в парк Монсо.
— Подумай, вспомни, — Барбара плакала и говорила вещи, о которых, она сама знала это, впоследствии будет жалеть, — вспомни! Это мой папа привез нас в Париж! Это я ишачу за нашу квартиру! Ты ведь так хотел жить в Марэ!
— Как это некрасиво, — сказал Гриша Гузкин, — как вульгарно. Изволь: если тебе так удобнее, я готов платить за эту квартиру, пожалуйста.
Он отвернулся от Барбары, потом вспомнил, что ему есть что добавить, и добавил:
— Твоему отцу я весьма обязан. Однако прими во внимание: я несколько раз делал ему дорогие подарки. Да-да, именно подарки — например, я подарил ему набросок к своей картине «Утро пионерки». И эскиз картины с пионерской линейкой — я тоже подарил. Нет, я не считаю того, что дарю. Уж если я подарил, — то я сделал это от чистого сердца. Просто я хочу обратить твое внимание на то, что это вещи чрезвычайно ценные. Пройдет совсем немного времени — и твой отец сможет их выгодно продать.
— Зачем ты так, — плакала Барбара, — ты же знаешь, папа никогда не станет продавать твои подарки. Он так тебя ценит.
— Почем я знаю, что будет завтра, — сказал Гриша. Он действительно не знал, что будет, — может быть, завтра твоему папе захочется обратить эти вещи в деньги. Мы все взрослые люди, — сказал он значительно, — и понимаем, что искусство стоит больших денег. Я приглашен в Центр Помпиду, — прибавил он, — думаю, эти люди разбираются в искусстве.
— Я так рада, я так рада, Гриша, — сквозь слезы говорила Барбара, — ты всем своим творчеством это заслужил. Кто же, если не ты?
— Да, — сдержанно сказал Гриша, — думаю, что заслужил эту выставочную площадку. Уверен, Франция поймет меня. В конце концов, мой мессидж — крик человека из застенка — должен быть близок французам, которые еще помнят немецкую оккупацию. Всего пятьдесят лет назад боши топтали Париж. Всего пятьдесят лет миновало с тех пор, как ваши танки лязгали по Елисейским полям! Именно так, — жестко сказал Гузкин, а слезы двумя нескончаемыми потоками лились из глаз Барбары, — именно так. Полагаю, что судьба еврея доступнее для понимания французам, нежели немцам — тому народу, который оккупировал Францию и жег евреев в печах. Именно так, госпожа фон Майзель…
— Но ведь мы же, но я же, но папа, — волнение и слезы мешали Барбаре фон Майзель говорить.
— Я не обвиняю лично тебя. Зачем? Но есть историческая вина народа. И, в конце концов, рано или поздно, но каждому приходится осознать свою ответственность. За все — слышите, госпожа фон Майзель, за все! — придется заплатить.
Оставив Барбару в смятении, Гриша вышел прочь. Он не хлопнул дверью, как поступил бы российский обыватель в схожей ситуации, но аккуратно прикрыл ее, и дверной замок деликатно щелкнул, не заглушая надрывного плача Барбары. Гриша постоял на площадке, прислушиваясь. Вернуться? Сказать нечто утешительное? Два-три ободряющих слова были бы, пожалуй, уместны. Или не стоит? Гриша колебался, застегивая пальто и поправляя шарф — парижский ветер чреват простудой. Разумеется, было немного жаль
