жизнь прожить на окраине цивилизации. Другой мальчик жил в бедной семье в бараке, испытывал патриотические чувства, гордился своим убогим домом — и обижался, если школьный друг давал ему понять, что жизнь вокруг плохая. Пока они шли в молчании, каждый из них придумывал про себя новые аргументы и вспоминал прочитанные книжки, которые надо привести в пример. Им обоим, как обычно это бывает, казалось, что главного они не сказали и не получилось выразить то, что они чувствуют и думают. Они готовили новые реплики, чтобы использовать в новом разговоре, но этот, сегодняшний, возобновлять не хотелось. Один думал: надо было сказать, что Россия пресекает любое движение истории. Здесь, на этой территории, все останавливается. Сестра брала его на лекции и семинары в клубы прогрессивных деятелей культуры — и он научился говорить сложными книжными словами. Да, так и надо будет сказать в следующий раз. Еще он подумал, что нужно найти отличие в движении войск Наполеона и Гитлера. Ведь ясно же, что это совсем разные вещи, а объяснить не получается. Или, скажем, Чингисхан и его походы, это движение мирового духа или нет? Постепенно мысли обоих успокоились и вернулись к другим вещам.
— Уеду к нашим, в деревню, — сказал другой мальчик, патриотически настроенный, — возьму удочки. Надоел город.
Почему-то его собеседнику обидными показались слова вполне безобидные — «к нашим», «деревня», «удочки». Было в них что-то вульгарное и добротное, что-то безнадежное. Так вот у них все здесь устроено, бессвязно думал мальчик, они любят место, в котором живут, они все договорились, а я тут лишний. И должен терпеть. Вечерняя жара давила и томила, воздух можно было осязать как чужое неприятное тело. Московское лето миновало легкий июньский обман и вошло в пору расцвета — потного, несвежего. Хотелось одного — вдохнуть воздуха, но стоило открыть рот, и внутрь входила плотная горячая атмосфера, и дышать делалось тяжелей.
— А я уеду в Париж, — сказал первый мальчик, — я буду жить на набережной Анатоля Франса, окнами на Сену. Вечером буду выходить на балкон и смотреть вниз, на реку. Я люблю седьмой аррондисман. По нему проходит бульвар Сен-Жермен, а это мой любимый бульвар. Представляешь, я буду смотреть на баржи на Сене, ходить в Лувр, гулять под каштанами и никогда уже не увижу ни нашего пустыря, ни пятидесятого отделения милиции, ни нашей школы. «Ротонда», кафе «Ля Куполь», мне все знакомо.
— Как же ты без нашего пустыря? Где гулять будешь?
— Уж найду место, — мальчик начинал говорить в шутку, но неожиданно разволновался, внезапно его охватила тоска, непонятная ему, щемящая сердце тоска по счастью. Он отчетливо понимал, что никуда и никогда с этого пустыря не денется и никакого счастья в его жизни не будет. Это было тем более странно, что у него не было никакого представления о счастье; он никогда не целовал девушку, не гулял под луной, не пил вина, не делал ничего такого, что отвечало бы взрослому знанию счастья, — но вдруг ему сделалось непереносимо тоскливо: он почувствовал, что никогда не будет счастлив на этом пустыре, он почувствовал, как проходит его жизнь, как она уходит от него каждую секунду, как бессмысленно текут душные летние дни. Он посмотрел по сторонам, и у него перехватило дыхание от бессилия. Он чувствовал, что в груди у него живет горе, но не мог выразить это — ни словами, ни даже ясными мыслями. Дело было не в истории и не в мировом духе, а в самой жизни, которая уходила прочь, и он вдруг это почувствовал. И поделиться таким горем было невозможно.
— Ты вот в Париж уедешь, — сказал другой мальчик, которого точно так же, как и первого, покоробила речь собеседника, он обиделся на слова «Париж», «бульвар Сен-Жермен». Эти слова рассказывали о таком мире, в котором его дом и маленькая комната, где он жил с мамой, делались вовсе жалкими, — ты уедешь в Париж и знать нас не будешь. А мы здесь останемся. Нас в Париж не позовут. Мы в другом месте живем. Знаешь, откуда Ванька родом? — Ванька был их одноклассник, с которым мальчики не особенно дружили, потому что Ванька не любил читать. — Знаешь, где его родители живут?
— Где?
— Деревня называется — Грязь. Он из этой деревни в Москву учиться приехал. У них там школы нет. Десять классов закончит и обратно поедет.
— Пусть остается, — великодушно сказал первый мальчик, — Москва большая.
Так шли они, огибая канавы и кучи мусора, и, сколько видел глаз, впереди тянулся пустырь, сухой и скучный.
Потом один мальчик спросил:
— Скажи, а за что ты смог бы отдать жизнь?
— Отдать жизнь? За разное, наверное.
— Я серьезно спрашиваю. За что?
— Да мало ли за что. Я много чего люблю.
— Так любишь, что жизнь отдашь?
— Ну не знаю. А ты за что?
— За свободу. Нет, вообще-то, не знаю. Наверное, все-таки за свободу.
— За чью?
Мальчик не мог ответить, не знал. Отдавать жизнь не хотелось. Вместо ответа он спросил:
— Слушай, я тебе рассказывал, как видел тетку с лисьей мордой?
— Как это?
— Шел из школы, темно уже, а впереди меня тетка на высоких каблуках. Когда я ее почти догнал, она ко мне как обернется, а лица у нее нет — нет лица!
— А что же есть?
— Морда как у лисы. Лисья морда рыжая.
— Врешь. Как же ты в темноте увидел?
— Она как раз под фонарем шла и повернулась. Резко так повернулась и залаяла.
— Как это?
— Как лисы лают. С подвывом.
— Прямо лиса?
— Шерстяная морда, рыжая с клыками.
— Может, она в лисьей шубе была? Или воротник из лисы. Напугать тебя захотела и залаяла.
— Летом, что ли, она шубу надела?
— Попугать решила. Некоторые тетки специально в шубы летом одеваются. А потом резко распахнут. А под шубой — голая. Чтобы завлечь.
— Нет, это была настоящая лиса. Понимаешь, лиса.
Мальчики шли некоторое время молча и думали теперь о лисе. День шел к закату, но жара не спадала.
— Давай на пруд сбегаем, — сказал один.
— Побежали.
— А может, она с карнавала шла — в маске? Может, пошутить хотела?
— Хорошие шутки. Я испугался, она меня загрызет.
— А может, это тебе мировой дух в лисьей шкуре явился?
— Зачем мировому духу лисой притворяться?
— Ну, Наполеоном дух уже был, Гитлером тоже был, а теперь в виде лисы явился.
— Зачем ему в виде лисы являться? — ученый спор был позади, и мальчики снова разговаривали, как обычные мальчики. — Зачем мировому духу лисья морда?
— Может, устал притворяться? Раньше притворялся, а теперь надоело. Может, это как раз его настоящее лицо?
— Скажешь тоже.
— А какое же у него лицо? Вот именно такое и есть. Морда клыкастая.
Они выбежали на Патриаршие пруды и, бросив портфели, присоединились к мальчишкам, носившимся вдоль пруда. Скоро Антон Травкин (а первого из мальчиков звали именно так) устал от бега; ему всегда быстро надоедала игра. В любой компании он очень скоро уставал — ему хотелось вернуться к книгам. Он вышел на Бронную улицу и, пройдя несколько шагов, увидел художника Струева. Он узнал его сразу: сестра показывала ему Струева издали, на выставках. Про Струева много рассказывала одноклассница Антона — Сонечка Татарникова; Струев был знакомым ее родителей. По их рассказам, Струев выходил совершенно особенным человеком. Особенный человек стоял посреди тротуара, скроив свою знаменитую гримасу: