бородку, подстриженную на французский манер, и вошел, стараясь не выдать волнение. Первую фразу он заготовил по дороге и с порога произнес следующее: «Дантон говорил, что Родину нельзя унести в эмиграцию на подошвах туфель, — пусть так. Но подлинная Родина художника — это его творчество!» Он выпалил эту тираду до того, как поздоровался, и, уже договорив, огляделся и понял, что слушателей у него слишком много. В кабинете помимо хозяина, Крайского, расположился в мягком кресле Ганс фон Шмальц, а напротив него сидел Иван Михайлович Луговой. Несколько незнакомых мужчин в перстнях и дорогих костюмах склонилось над столом с бумагами. Курили сигары, плотный дым стелился под потолком, расписанным купидонами. «Ну и куда же ты собрался, Гриша, — мягко сказал Луговой и выпустил колечко дыма, — ты ведь России нужен». Комната качнулась в глазах Гузкина, он ухватился за консоль с Дианой- охотницей. «Ты не волнуйся, Гузкин, не качайся, весь антиквариат послу перебьешь, — продолжал Луговой, — скоро все кончится, еще часа два-три. — Однорукий Двурушник посмотрел на часы. — Потерпи, успокойся, вон, водички попей». «Вы, Гриша, садитесь, садитесь, — подхватил фон Шмальц, а потом улыбнулся Луговому и Крайскому, — а может быть, отпустить парня в эмиграцию, а?» «У вас что, своих таких мало?» — спросил Луговой. «Пусть, пусть поедет. Господин Гузкин снискал заслуженное уважение западного общества, — пробасил Крайский благосклонно, но консоль, как бы между прочим, от Гриши отодвинул, — художник должен видеть мир. Давайте паспорт, Гриша». «Я вам советую, Гриша, ехать в Германию, — заметил фон Шмальц, — в Берлин. В новый, объединенный свободный Берлин». Фон Шмальц и Луговой переглянулись. «А спокойно ли у вас в Европе? Не попасть бы там Грише в передрягу, — ехидно поинтересовался Луговой, — не началось бы, оборони Создатель, гражданской войны. Передерутся того и гляди баварцы с пруссаками. Наш генеральный очень переживает». Фон Шмальц и Крайский хохотали. «Баварцы подерутся из-за русской нефти», — сказал сквозь смех Крайский. Незнакомые мужчины, присутствовавшие в комнате, поочередно пожали руку Гузкина своими белыми мягкими руками. Один из них представился: Сименс, а другой назвался: Бритиш Петролеум, а третий поинтересовался, не еврей ли Гузкин.

— Да, я еврей, — сказал Гузкин, который знал, что в случае эмиграции — еврейство скорее благо.

— Как же вас, наверное, угнетали в России, — сочувственно промолвил собеседник, задержав руку Гузкина в своей руке, причем перстень его с граненым аметистом впился Грише в палец. Гузкин подтвердил факт своего поражения в правах и покручинился вместе с иностранцем над судьбой советских евреев. Он хотел было рассказать, что его деда сожгли в сорок втором в Белоруссии, но вовремя спохватился. Жгли-то немцы, а какой нации собеседник, Гриша не знал. Не получилось бы неловко.

— Очень тяжело, — сказал Гузкин, — испытывать постоянно антисемитизм. Чувствуешь себя чужим в этой стране. Она фактически выталкивает меня на Запад.

Собеседник скорбно покивал, повернулся спиной к Грише и возобновил разговор с Луговым.

— Нижневартовск, — сказал он, — мы практически освоили, но не мы одни. И сколько еще надо вложить.

— А что же Нефтеюганск? — спрашивал фон Шмальц.

— Как и договорились — без изменений, — отвечал Луговой, — тендер проведем в октябре. Но платить надо сегодня.

— А гарантии?

— У тебя за окном гарантии.

И Однорукий Двурушник показал на темное окно, за которым проходила демонстрация интеллигенции. Молодые люди выкрикивали «Фашизм не пройдет!» и потрясали в воздухе плакатами. Человек, назвавший себя Бритиш Петролеум, открыл окно и, вооружившись фотоаппаратом, стал снимать демонстрантов. Молодые люди, увидев вспышки камеры, возбудились.

— Корреспонденты! — кричали они. — Я же говорил, что инкоры приедут! Интервью! Я дам интервью! Гласность! Свобода! Фашизм не пройдет!

Бритиш Петролеум поднял руки, сцепив их в приветственном пожатии, и стал скандировать, дирижируя толпой: Freedom! Open Society! Perestroika!

— Freedom! — кричала толпа в ответ. — Открытое общество! Нет фашизму!

Ночной ветер ворвался в здание посольства, разметал тяжелые занавески. Гриша Гузкин глотал холодный ночной воздух и думал: вот, все меняется, и судьба страны, и моя судьба. Неужели пришло время? Ранним утром он уже летел в Берлин.

Повстанцы на баррикаде всю ночь ждали событий, но события не приходили к ним, колонна танков, полязгав вдали гусеницами, развернулась и ушла обратно, и дух революции, который хотели оживить, — не оживал, лампа окончательно сломалась: теперь три ее или не три — а джинн больше не прилетит. Кончилось время Советской власти. И стоявшие на баррикаде в ту ночь поняли, что победили. Ночной ветер, тот самый ночной ветер, что растрепал занавески посольского особняка, трепал и бороду диссидента Маркина; Пинкисевич плакал, и ветер сушил слезы на его щеках, а пьяный Первачев кричал: прорвемся! — и ветер подвывал в такт его крику: прорве-е-е-мся!

IV

Действительно, прорвались. Куда прорвались, этого никто не знал, да никто и не старался выяснить. Победили и отстояли — а что отстояли, никто и не удосужился спросить. Весь мир, во всяком случае, та его часть, которая определяла, каким быть остальному миру, высказалась ясно: никаких коммунистических поползновений больше быть не должно. Хватит. И когда перепуганный ставропольский постмодернист из своего курортного далека заявил, что его, мол, держали под домашним арестом, паек урезали буквально до слив и винограда, а теперь он-де в ужасе от содеянного помощниками, когда он проклял своих министров и рассказал, как томился и страдал на Черноморском побережье, мир сделал вид, что верит — но не поверил, и власть механизатору уже не вернули; мир позволил, чтобы власть перехватил претендент с густой шевелюрой, более последовательный демократ, постмодернист порадикальнее.

Новый властитель оказался действительно более последовательным. У него ненужных метаний не наблюдалось, только нужные. В этом вопросе надобно как следует разобраться. Деконструктивизм и сомнения — это, конечно, правильно, но тут есть тонкость. В постмодернизме ведь что важно? Принципиальность в сомнениях, а случайных, необдуманных сомнений никто не одобрит. Деструкция — принцип чрезвычайно важный, но применять его ко всему подряд не стоит. И новые французские философы, и новые московские интеллектуалы прекрасно понимали, что есть вещи, которые надо подвергнуть деструкции, как, например: режим, партия, убеждения, долг, границы и т. п., а есть вещи, которые деструкции подвергать не стоит, например: Лазурный берег, счет в банке, открытый паспорт, устричные бары, хорошее бордо. То, что ставропольский постмодернист метался из стороны в сторону, — это было неплохо, но лучше, когда метания движутся в заданном направлении. Деструкция — это в целом хорошо, но надо помнить, что этот принцип применяется избирательно, а не ко всему подряд. А то ведь запутаемся.

И тут, надо признать, новый властитель России оказался на высоте. Вопрос «рушить страну или не рушить» он решил положительно: надо рушить, пора. Уж рушить, так рушить, к дьяволу полумеры! Нечего тут рассусоливать! И разрушил Советский Союз до основания — просто распустил империю, как некогда революционный матрос распустил Государственную думу. В одночасье Россия приняла самое знаменательное решение в своей истории — выйти прочь из Советского Союза, то есть из империи, которую сама же Россия строила почти тысячу лет. То есть послать к черту все то, что веками собирали цари и вожди. Для чего нам в самом деле все эти колонии, «жаркие шубы сибирских степей», леса, моря, проливы, неправедно присоединенные земли! Взять да и вылезти из этой жаркой шубы и отправиться голыми на мороз — вот решение не мальчика, но мужа. Такое решение осенило нового российского хозяина, и мир рукоплескал его отваге. Его сравнивали с Петром, имея в виду масштаб реформ. Да и куда там Петру! Подумаешь, Балтика! Подумаешь, Иван, да Петр, да Екатерина копили, подумаешь, Сталин завоевывал! Мы вот с ребятами выпили и решили — а зачем нам это все? Ну на хрена? Ну для чего, если разобраться? И соседи вот тоже говорят: вам, мол, это ни к чему. Ну и пусть себе валится эта обуза к черту на рога. Взяли — и выбросили. Петр Великий сказал: нам нужен флот. Мысль государственная, значительная. А первый Президент свободной России сказал: нам флот не нужен. А что? Тоже звучит недурно. Мысль тоже государственная, масштабная такая мысль. Так прекратила свое существование Российская империя — еще вчера была, а вдруг раз! — и не стало. Думаете, нам слабо? Сказано — сделано! Лихо, а?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату