своих коллег Тофик Мухаммедович, — Балабос бывшей жене акции конголезских портов всучил — а в Конго и моря нет никакого. Красноярский алюминий — надежная вещь, надолго хватит, — и Тофик Мухаммедович невольно подумал о многих коллегах, которым не суждено воспользоваться надежностью Красноярского комбината: не дожили. — Здесь все честно. Тут нашей Сони приданое.
Голос восточного мужчины приобрел оттенок беспокойной заботы, свойственный песням его родного края. Так чабан, провожая отпрыска в город на учебу, дарит в дорогу бурку. Пригодится ли дочке бурка, неясно, но алюминиевые акции точно пригодятся. Левкоев продвинул конверт с алюминиевым приданым еще дальше по столу.
— Дочке отдашь, — сказал Тофик Мухаммедович, — пусть отца помнит.
Зоя Тарасовна не произнесла ни слова, конверт не взяла, смотрела на Левкоева в упор, широко раскрыв глаза. Взгляд этот Левкоев помнил по годам, проведенным в браке с Зоей Тарасовной, хорошего этот взгляд не сулил. Сейчас кричать станет, с тоской подумал беспощадный бизнесмен. Вот сейчас оно и случится: на пол упадет и будет биться. Левкоев поспешил добавить:
— Два процента. Это знаешь сколько денег? И тебе хватит, и твоему историку.
Зоя Тарасовна молчала.
— Хочешь, — спросил Тофик Мухаммедович, — пять процентов?
Раньше думать надо было, говорил себе Тофик Мухаммедович, скупой платит дважды. Ну, что такое два процента? Тысяч пятнадцать-двадцать в месяц. Станет на бирже продавать — миллионов шесть получит. Дешево решил отделаться. Пять процентов надо отстегнуть — и разбежимся.
— Пять процентов, — сказал Левкоев. — Тут на внуков останется. Только Белле не говори. — Поскольку взгляд Зои Тарасовны не выказывал понимания, Левкоев на всякий случай повторил: — Не надо Белле рассказывать. Возьми пакет — и ступай. Не говори никому. Ты меня пожалей. Покоя нет. На работе — пожар, по суткам не сплю. Дома скандалы. Не могу больше. Скажи Соне — не надо к нам больше приходить, и звонить на работу не надо. Нервничает моя Белла.
Зоя Тарасовна встала со стула, и, предупреждая ее вероятные поступки, Тофик Мухаммедович сказал:
— Если не хватит, всегда договоримся. Через секретаря свяжемся. Я тебе прямой телефон дам — в приемную. Паренек понятливый, скажешь: я насчет алюминия — он сориентируется. А про дочку — не говори. Жизни хочу. Покоя хочу.
— Нам не надо, — неожиданно сказала Зоя Тарасовна; неожиданно для себя самой. Она стояла перед финансистом, откинув гордую голову, и говорила слова, каких и произносить вовсе не собиралась. Однако слова выговаривались ясно, и Зоя Тарасовна понимала, что говорит правильно, — у нас все есть. Зарплату получаем. Сергей Ильич — ученый, зарабатывает достаточно. Он ученый, понимаешь? Интеллигент, наукой занимается. Мы ворованное в доме не держим. В нашей семье не принято.
Конверт с акциями Зоя Тарасовна взяла двумя пальцами, как берут грязную тряпку, и уронила Левкоеву на колени.
— Белле отдай.
Охранник заглянул в кабинет и поразился искаженному лицу хозяина — впрочем, вмешательства явно не требовалось: женщина, стоявшая у стола, улыбалась и говорила негромко:
— Соня, разумеется, звонить больше не станет. Ее Сергей Ильич уговаривал вас не забывать. Татарников добрый человек, и нашу дочь такой же воспитал. Он всегда говорит: позвони Левкоевым, пусть не думают, что мы их забыли.
— Каждый день звонит, — растерянно сказал Левкоев, вспомнив упреки Беллы Левкоевой.
— Сергей Ильич заставляет. Муж считает, — надменно сказала Зоя Тарасовна, — нельзя допустить, чтобы вы решили, что мы вас стесняемся. И дочку так учит: позвони, узнай, как себя чувствуют. Нельзя показывать человеку, что он хуже. Пусть он необразованный, пусть глупый — но демонстрировать презрение нельзя.
Зоя Тарасовна тряхнула волосами, повернулась к Левкоеву спиной и, стоя в дверях, добавила еще одну фразу совершенно в духе Татьяны Ивановны:
— Кто же ворованное возьмет? Вот посадят тебя завтра — а нам что, в соучастниках ходить? В нашей семье, слава богу, бандитов нет. И дочери мы всегда говорим: не связывайся. Один раз в грязь наступишь — за жизнь не отмоешься.
Зоя Тарасовна Татарникова спустилась по парадной лестнице особняка Левкоева, а Тофик Мухаммедович еще некоторое время размышлял: обижаться ему на бывшую супругу или нет. Если это влияние Татарникова, то человека следует наказать. Однако в происшедшем есть несомненно и положительные стороны: Белла успокоится, скандалы прекратятся, обязательства перед Татарниковыми закрыты, акции алюминиевого завода — вот они, никуда не делись. Деньги, конечно, пустяковые, — что есть, что нет, разница невелика. И все-таки.
— И все-таки первым буду я.
Первым посетителем был Герман Федорович Басманов. Он пришел за полчаса до открытия, оставил легкое пальто на руках у охраны, пожал Павлу руку своей красной морщинистой ладонью.
— Народ набьется, и картин толком не посмотришь, — объяснил спикер свой ранний визит, — а я привык вдумчиво.
Пусть смотрит, пусть видит, старый подлец. Пусть видит.
— Вот ведь, настал день, — умильно сказал Басманов Павлу, — дождались мы опять реализма. Наконец-то. Я уж думал, не доживу. Все, думаю, на моем веку правды не дождусь: на погост отнесут, так и не увижу опять картины. А посмотреть-то на искусство как хочется. Думаете, сидит замшелый старик в кабинете, бумагами шелестит, бюрократ, — ему прекрасное и не нужно. Еще как нужно! Трудно без красоты жить!
Басманов весь сморщился, что было нетрудно при обилии складок и морщин на его багровом лице. Этой пантомимой Герман Федорович показал, сколь тяжело ему без прекрасного.
— Как же мне, старику, авангард надоел. Понимаю, по возрасту я молодежи в приятели не гожусь. Игрушки ихние не понимаю. Не люблю я квадратики. Сердцу ведь не прикажешь. Ну, что поделать! Может, не понимаю чего. Не претендую. Стар и даже из ума стал выживать, — так самокритично отнесся к себе спикер парламента, — но ведь и старику красота нужна. Нарисовали для себя квадратиков, а мне хоть одну березку оставьте. Хоть прудик левитановский!
— Я березы не рисую, — для чего-то сказал Павел.
— Ну, про березы я так сказал, образно. Не обижайтесь на старика. Вы вещи масштабные создаете, с размахом. Что вам наши березки? Так, на зубок! Тут главное — начало положить, дверь открыть. А за вами другие придут — уж они для меня березки нарисуют! Они мне прудики изобразят!
Басманов огляделся вокруг и, пораженный игрой красок, открыл золотозубый рот, развел руками.
— Это ж надо! Какая красота! И все — сам? Хвалю.
Спикер пошел вдоль картин, то замирая, словно пригвожденный к месту мощью произведения, то отступая от холстов на несколько шагов, чтобы обнять взглядом композицию.
— Это что ж такое, — он стоял у картины «Государство», — ад дантовский? Преисподняя? И всех нас вы там обличили! Беспощадное искусство, беспощадное! И меня, раба божьего, думаю, нарисовали. Найти в толпе не могу, но чувствую — и я там есть. Где тут самый противный? Самый противный наверняка я. Вон тот, с зубами? Или этот, красномордый? Что привлекает: бескомпромиссно! Раз — и всю правду! Любите правду, да? Наотмашь!
Басманов покивал сосредоточенно, точно вел внутреннюю беседу, и сообщил итоги размышлений.
— Вот что, на первую полосу ваш опус дадим. Народ правду должен знать, я так считаю. С Бариновым поговорю: пусть «Бизнесмен» публикует! Васька Баринов мне всегда говорит: ну, подскажи, говорит, такое, чтобы с первой полосы прямо в глаз стреляло! Так вот оно! Правда-то, она глаза колет!
И Басманов пошел дальше, предварительно промокнув глаза носовым платком, то ли для того, чтобы устранить непрошеную слезу, то ли вытирая остатки правды, случайно попавшие в стариковский глаз.
— Или вот Балабосу скажу, — рассуждал сам с собой старый спикер, — пусть плакаты напечатает,