отправил прочь из России. Чтобы было поменьше разговоров о смысле жизни.
Дался им этот пароход, подумал Гузкин.
— Разговоров о смысле жизни хватает и сегодня. Вы поезжайте в Россию, походите в гости к простым людям, к интеллигентам, — сказала журналистка.
— А вы бывали в России? — спросил Гриша.
— Я-то? Я приезжала специально брать интервью у художников-авангардистов. Только с вами, к сожалению, не встретилась.
— А с кем встретились? — ревниво спросил Гриша.
— Ах, это неважно. Главное, что мы с вами увиделись.
— Да, — сказал Гузкин, прикидывая, что это: немецкая воспитанность — или признание в чувствах.
— Я — славистка, люблю русские разговоры о смысле жизни.
И она, совсем как русские интеллигенты, заговорила о смысле жизни. Зовут ее Барбара фон Майзель, барон с баронессой приходятся ей родителями, приехали навестить ее из Мюнхена. Но что привлекательного в обеспеченной жизни? Русскому она училась в Бохуме на знаменитой кафедре славистики, у Питера Клауке («Вы наверняка читали его статьи о втором авангарде»), пишет статьи о восточноевропейской культуре. Недавно она рассталась с бойфрендом Штефаном, у нее случился психический стресс; но теперь все позади. Она спросила о семейном статусе Гузкина, и Гузкин неопределенно пожал плечом.
— Живу сейчас один, — сказал он.
— Живете раздельно? — спросила Барбара.
— Ну да, раздельно, — ответил Гузкин, и это было правдой, поскольку жена осталась в Москве, ожидая, пока Гриша устроится и позовет ее.
— Показать вам город? — спросила Барбара. — Доедем до Кельна, посмотрим Кельна дымные громады. Вы любите Блока? Он важнее, чем Ахматова? Вы дружили с Бродским?
— У нас с Джозефом много общих знакомых, — сказал Гриша осторожно. Он хотел сказать «с Иосифом», но место, собеседница и, так сказать, дискурс беседы подсказали ему английский вариант имени.
— В России тоже есть архитектура? — поинтересовался барон.
— Да, — сказал Гузкин, — есть какая-то, — он подумал, что из вежливости к хозяевам надо было сказать, что архитектура плохая. Надо было сказать так: находясь здесь, среди соборов Европы, ну и так далее.
— Хм. Любопытно. И соборы есть?
— Соборов нет, есть церкви. Но церкви большевики разрушили.
— Как, все?
— Все, — сказал Гузкин, впрочем, не очень уверенно. Где-то ведь протоиерей Павлинов служит. Отступать, однако, было некуда, и он еще раз сказал: Все разрушили. До основания.
— Вандалы, — барон отхлебнул вина, подержал во рту, покатал за щекой, проглотил, — дикари. Он для верности сделал еще глоточек, сверил ощущения с первым опытом, кивнул себе и вину, а про большевиков добавил: — Монстры.
— Отрадно, что эта глава истории завершилась, и теперь Россия снова может быть частью Европы, — сказал хозяин дома, а его друг Оскар скептически покривился: мол, неизвестно еще, завершилась ли эта глава. Оскар положил руку на колено Юргену, словно предостерегая друга от избыточного энтузиазма, но в простой этот жест вложил он и еще некое чувство — не погладил, нет, только тронул, но особым, бережным касанием, так художник касается палитры, так букинист трогает страницу редкого издания.
— Это еще предстоит выяснить, — сказал Оскар, — история не дала еще ответа.
Сюда бы Борю Кузина, подумал Гузкин. Вот кто умеет рассказать про Россию и Европу. Он пожалел, что не умеет, как его московский друг, говорить круглыми фразами, делать паузы и оглядывать пораженных собеседников ироническим взглядом.
— Недавно перечитал первые декреты Ленина, — сказал Гузкин, повторяя то, что слышал от Бориса Кузина и в точности копируя его интонацию, — и совершенно поразительно, — здесь он горько усмехнулся, совсем как это делал Кузин, когда рассказывал о Ленине, — до чего мало там было человеческого. Он был машиной, но никак не человеком.
— Кажется, это по личному распоряжению Ленина расстреляли поэта Гумилева, — сказал Оскар.
— Монстр, — взорвался барон, комкая салфетку.
— Оскар знает буквально все! — воскликнула его жена.
— Ленин не разбирался в поэзии, — заметила Барбара.
— России пришлось заплатить дорогую цену за его ошибки, — подытожил Гриша Гузкин, и все скорбно посмотрели на салфетку, смятую бароном, она лежала посреди стола точно символ исковерканной судьбы России. Ошибки Ленина были очевидны, гости хмурились, подсчитывая их; губы их сводило в скорбную линию; они едва раздвигали их, чтобы проглотить кусочек жаркого. Гузкин решился на еще одну цитату из Кузина; он, подражая другу, слегка прикрыл глаза, будто припоминая подробности, покивал сам себе и раздумчиво произнес: — Ленин был наследником Чингисхана, это очевидно. Большевики возродили монгольское иго на Руси — и в очередной раз отбросили Россию от цивилизации.
— Монгольское иго? — ахнула Тереза фон Майзель, не очень поняв, как там, собственно, получилось дело с большевиками и монголами. — Что это?
— Монголы двести лет владели Россией, — сказал, улыбаясь, Оскар. Он знал и это.
— Двести лет! Lieber Gott! — выпучил глаза барон, а баронесса взялась пальцами за виски и сказала:
— Jesus Christ!
Обед проходил хорошо. При всякой перемене блюд Гриша наклонялся к Барбаре и тревожно спрашивал, все ли в порядке, не случилось ли на этот раз беды с пищей. И всякий раз она мило улыбалась и уверяла, что обошлось. Спасибо за заботу, но и на этот раз пронесло. И Гриша, как и положено, облегченно вздыхал и возвращался к своей тарелке. Подали шнапс и коньяк. И опять Гриша смотрел и запоминал, как переворачивают коньячную рюмку над огнем, чтобы тепло вошло внутрь, как рюмку держат потом в ладони, чтобы тепло не отпустить. Заговорили об изобразительном искусстве. Барон поинтересовался, сколько стоит картина Гузкина, изображающая пионерскую линейку.
— Это есть такая колонна пионеров, — объяснил он жене.
— А, колонна, ja, ja, — оживился Фогель-старший.
— Тридцать тысяч, — выпалил Гузкин, и сердце его забилось под замшевым пиджаком.
— Это моя любимая картина, — сказала Барбара фон Майзель, — я в Советском Союзе тоже была бы пионеркой. И ходила бы на пионерские линейки, ха-ха-ха! Вы видели, как я одеваюсь бедным мальчиком? У меня есть русская шапка с ушами для зимы — двухушка? Нет, просто — ушовка.
— Ушанка, — сказал Гриша, — или треух. Классическая русская шапка. У меня есть друг, Эдик Пинкисевич, он всегда ходит в треухе, зимой и летом. Эта шапка некрасивая, но практичная. Домов моды в России ведь нет. — Он засмеялся.
— Но непременно будут. Я очень надеюсь, что будут, — сказала Тереза фон Майзель, — искренне надеюсь, что будут. Увидите, еще откроют и Christian Dior, и Armani. Красота так нужна, особенно в некрасивой стране.
— Uschanka? — сказал Фогель-старший. — Я помню. Нужно носить эти некрасивые шапки в России, потому что там ужасный климат. Очень плохая погода.
Барон достал чековую книжку, размашисто расписался, протянул синюю бумажку Гузкину. Гузкин взял чек, его пальцы сделались холодными. Вот, свершилось. Он держал в руках синюю бумажку, чек на предъявителя в банк, его картину купили за большие деньги, он богат, знаменит. Он сунул чек (плату за творчество) во внутренний карман, туда, где, перехваченные резинкой, уже лежали портреты Лютера (плата за происхождение), и пиджак словно стал тяжелее. Скажите, пожалуйста, невольно подумал он, что ж они, жадобы в Auslanderamt, за геноцид платят такие гроши? Пятьсот — ну что такое пятьсот? А впрочем,