— Именно голосование! — продолжал грозиться Тушинский. — Свободные выборы! Вот вы чего боитесь! Многопартийная система! Гражданские свободы! Открытое общество!
— Ведите нас, Владислав Григорьевич. Нет у меня сомнения в том, что в парламенте вы станете лидером. Я лично обеими руками «за», — и Луговой поднял единственную руку вверх и засмеялся, тряся пустым рукавом.
Он кривляется, думал Кузин, глядя на Лугового. Он привык быть начальником, а сегодня понимает, что его время прошло. Он еще опасен, но уже присматривает пути отступления. Суетится, не знает, куда податься. Да, он, может быть, инстинктивно, выразил суть происходящего: победила интеллигенция. Цивилизация взяла реванш у варварства.
— Значит, вся надежда на интеллигенцию? Полагаете, так? — сказал он вслух. — Ну что ж, я с вами согласен. Интеллигенция возглавит бархатную революцию, это только логично. Возродим дело авангарда, преступно забытое.
— Не правда ли? На вас — на вас, и на вас, и на вас — вся надежда.
— Первое, что требуется, — подал голос Савелий Бештау, — это рассказать о преступлениях власти! Поведать правду о первом авангарде — замученном и забытом! Требуется покаяние! — закончил он с неожиданной для буддиста напористостью.
— Это необходимо, — поддержал Кузин, — хотя бы для того, чтобы история не повторилась. Это, — сказал он, готовя фразу для будущей статьи, — возвращение долга, история обязана оплатить свой вексель.
— Да обманут, обманут они! — сказал Тушинский. — Какие векселя! Нет им веры!
— Помилуйте, господа, вас много, а я один. Как мне вам всем возразить? Вы правы, покаяние необходимо. Только чье? Посмотрите, логично ли у вас получается: вы упрекаете меня в том, что мы, партийные держиморды, запрятали в подвалы первый авангард. Ну хотите, я соглашусь — да, запрятали. Но мы право имели. Они и так из подвала вышли — из заводского цеха, из крестьянской избы. Это мы, партия, вывели их на свет, дали им ремесло и научили свободному труду. Они — революционные, партийные кадры, они — наши кадры, нам подотчетные. И я, как председатель собрания, предоставляю слово каждому в порядке ведения, в его очередь, руководствуясь общей пользой. Когда это было полезно, им давали говорить. Потом я стал давать слово другим — это ведь наше собрание, по нашим правилам и ведется. А что в это время делали вы? Вы участвовали в общем деле? Нет, не участвовали. Вы помогали стране? Нет, не помогали. Вы были озабочены жизнью пролетариата? Да ни в коем случае. Вас звали, упрашивали поучаствовать в общей жизни — а вы нос воротили. Вы были всем недовольны, вы, — Луговой опять посмеялся, — подрывали существующий строй, он вам несправедливым казался. А теперь, когда мы, партийные держиморды, согласились к вам прислушаться, вы хотите опять устраниться, отсидеться в кустах. Это — честно? Нет уж, господа, пришла пора вам высказываться.
— А где высказываться, не подскажете? Печатный орган не присоветуете?
— Подскажу.
— Прямо сейчас?
— Могу и сейчас.
— Пожалуй, в «Колоколе» порекомендуете?
— Именно в нем. Великолепное название.
— Не я придумал, не меня и благодарить.
— А мы как раз и продолжаем дело Александра Ивановича. Ему и спасибо скажем.
— Выходит, прав Ленин: декабристы разбудили Герцена, тот развернул агитацию, дальше пришли большевики, — а за ними просвещенные держиморды? — это Тушинский с обычной своей резкостью так сказал.
— Вы пропустили важный этап, Владислав Григорьевич, — ответил Луговой, — Ленин лишь наметил ход событий. И не мог предвидеть всего. За большевиками не держиморды пришли, за ними пришла интеллигенция. Пришли историки, художники, журналисты, философы — интеллигенты, ущемленные в правах. Их большевики в прослойку определили — а они захотели сами на царство. Оглянулись по сторонам — а во всем мире уже интеллигенция у власти, чем мы-то хуже? Именно интеллигенция — в охоте за своими правами — и стала новым революционным классом. Кто пришел вслед за пролетариатом? Именно вы, Владислав Григорьевич, пришли на смену путиловским рабочим — с вас и спрос.
Павел переводил взгляд с одного собеседника на другого. Каждое слово разговора потрясало Павла, он старался запомнить все в точности, чтобы пересказать домашним.
— Я уже слышал, — сказал Кузин, — снова будет выходить «Колокол» в Лондоне, да? Что ж, западничество и европеизм — наша последняя надежда.
— Есть еще одна — непройденный путь евразийства.
— Евразийство — это тупиковый путь, — заметил Тушинский с презрением.
— Да и западничество — тоже тупиковый путь. Так и мечемся всю жизнь между двумя тупиками, — это сказал человек, стоящий к ним вполоборота, из другой группы. Он сказал это как-то неожиданно зло, и сам растерялся от своего тона. Никто не звал его вмешиваться, да и подслушивать тоже не звали. Встрявший в беседу человек заморгал, хотел было извиниться, потом понял, что и это нелепо, и отвернулся так же бестактно, как и влез в беседу.
Семен Струев перешел к следующей группе, откуда и пришла реплика. Он знал всех в этом зале.
Другая группа, состоящая из профессора истории Сергея Татарникова, искусствоведа Рихтера и протоиерея Николая Павлинова, тем временем обсуждала иные вопросы — не злободневные, но онтологические. Татарников, как обычно, пикировался с Рихтером, а протоиерей их примирял. Татарников просто подхватил обрывок беседы соседей и, по своей привычке спорить, встрял с мнением. Теперь он продолжал разговор с Рихтером. Соломон Рихтер говорил так:
— Россия по историческому развитию своему — приговорена быть пограничной территорией. Так сказать, фронтир. Между Великой степью и европейской цивилизацией, между быстро бегущим временем Запада и медленным временем Востока.
— Для чего, скажите на милость, употреблять французский термин frontiere, говоря о России? — возразил ему Татарников. — Почему «фронтьер»? Нам, русским, всегда мнится: вклей иностранное слово — и дело прояснишь. Добро б хоть Россия с Францией граничила. А граничит она с Афганистаном да с Чечней, при чем тут frontier? Скажите уж по-турецки или на фарси. Разве я не прав, батюшка?
— Россия — трансформатор; если представить, что есть трансформатор, переключающий не энергию, а время… — гнул свое Рихтер.
Отец Николай, не имея привычки вслушиваться в слова других, говорил раскатисто:
— Ах, как это трудно — понять себя. Чего нам не хватает, так это культуры. Культура должна проявляться буквально во всем. Ведь что такое культура? А? В Равенне, например, — говорил отец Николай, — великолепная форель. И это не мешает смотреть на мозаики. Головокружительная красота — дух захватывает; мозаики, от которых сердце бьется так, что аж в ушах звенит, и когда от всего этого хочется просто, вульгарно передохнуть, спускаешься с холма, и слева… Вы бывали в Равенне? — спросил он Рихтера.
— Да. То есть сам не бывал, — сбитый с толку Рихтер развел руками, — но мозаики знаю. По книгам.
— Я сейчас о другом. Так вот, обычный, совершенно ординарный ресторанчик, из тех, куда заходят на бегу, перехватить кусок на скорую руку. Ждешь там найти какую-нибудь позавчерашнюю пиццу. Думаешь, вот сейчас шмякнут на тарелку кусок прогорклой мерзости. Но подают свежайшую, только что пойманную и, наверное, доставленную с озера Фузаро — форель. Жарят на рашпере, хрустящая корочка, золотистая, — кстати, хребет у форели отделяется на удивление легко — поливаешь ее лимоном — и с холодным Фраскате…
— Прекрати, Николай — говорил Татарников, — у меня язва, и от твоих рассказов может приступ начаться.
— Это ведь все вместе, Сереженька. Нельзя культуру расчленять на составные части. Какие теперь фронтиры, какие границы? Общий дом, одна территория. Вот ездили мы в Ватикан этим маем, жара страшнейшая, Рим просто плавился. Все буквально истомились по купанию. Филарет говорит: Римини,