— Люди мрут.
Знобов сунул бумажки в папку и сказал:
— Пустяковину все мелешь. Чего народу жалеть? Новой вырастет.
Вершинин сипло ответил:
— Кабы настоящи ключи были. А вдруг, паре, не теми ключьми двери-то открыть надо.
— Зачем идешь?
— Землю жалко. Японец отымет.
Окорок беспутно захохотал:
— Эх, вы, землехранители, ядрена-зелена!
— Чего ржешь? — с тугой злостью проговорил Вершинин: — кому море, а кому земля. Земля-то, парень, тверже. Я сам рыбацкого роду…
— Ну, пророк!
— Рыбалку брошу теперь.
— Пошто?
— Зря я мучился, чтоб опять в море итти. Пахотой займусь. Город-от только омманыват, пузырь мыльнай, в карман не сунешь.
Знобов вспомнил город, председателя ревкома, яркие пятна на пристани — людей, трамвай, дома, — и сказал с неудовольствием:
— Земли твоей нам не надо. Мы, тюря, по всем планетам землю отымем и трудящимся массам — расписывайся!..
Окорок растянулся на песке рядом с китайцем и, взрывая ногами песок, сказал:
— Японскова мидако колды расстреливать будут, вот завизжит курва. Патеха а!.. Не ждет поди, а, Сенька? Как ты думашь, Егорыч?
— Им виднее, — нехотя ответил Вершинин.
Над песками — берега-скалы, дальше горы. Дуб. Лиственница.
Высоко на скале человечек, в желтом — как кусочек смолы на стволе сосны — часовой.
Вершинин, грузно ступая, пошел между телегами.
Син-Бин-У сказал:
— Серысе похудел-похудел немынога… а?
— Пройдет, — успокоил Окорок, закуривая папироску.
Син-Бин-У согласился:
— Нисиво.
III
Корявый мужичонко в малиновой рубахе поймал Вершинина за полу пиджака и, отходя в сторону, таинственно зашептал:
— Я тебя понимаю. Ты полагашь, я балда-балдой. Ты им вбей в голову, поверют и пойдут!.. Само главно в человека поверить… А интернасынал-то?
Он подмигнул и еще тихо сказал:
— Я ведь знаю — там ничего нету. За таким мудреным словом никогда доброго не найдешь. Слово должно быть простое, скажем — пашня… Хорошее слово.
— Надоели мне хорошие слова.
— Брешешь. Только говорил, и говорить будешь. Ты вбей им в голову. А потом лишнее спрятать можно… Это завсегда так делается. Ведь которому человеку агромаднейшая мера надобна, такое племя… Он тебе вершком, стерва, мерить не хочет, а верста. И пусь, пусь, мерят… Ты-то свою меру знашь… Хе-хе- хе!..
Мужичонко по-свойски хлопнул Вершинина в плечо.
Тело у Вершинина сжималось и горело. Лег под телегу, пробовал уснуть и не мог.
Вскочил, туго перетянул живот ремнем, умылся из чугунного рукомойника согревшейся водой и пошел сбирать молодых парней.
— На ученье, айда. Жива-а!..
Парни с зыбкими и неясными, как студень, лицами, сбирались послушно.
Вершинин выстроил их в линию и скомандовал:
— Смирна-а!..
И от крика этого почувствовал себя солдатом и подвластным машинкам, похожим на людей.
— Равнение на-право-о…
Вершинин до позднего вечера гонял парней.
Парни потели, злобно проделывая упражнения, посматривая на солнце.
— Полу-оборот на-алева-а!.. Смотри. К японцу пойдем!
Один из парней жалостно улыбнулся.
— Чего ты?
Парень, моргая выцветшими от морской соли ресницами, сказал робко:
— Где к японсу? Свово-б не упустить. У японса-то, бают, мо-оря… А вода их горячая, хрисьянину пить нельзя.
— Таки же люди, колдобоина?
— А пошто они желты? С воды горячей, бают?
Парни захохотали.
Вершинин прошел по строю и строго скомандовал:
— Рота-а, пли-и!..
Парни щелкнули затворами.
Лежавший под телегой мужик поднял голову и сказал:
— Учит. Обстоятельный мужик. Вершинин-то…
Другой ответил ему полусонно:
— Камень, скаля… Бальшим камиссаром будет.
— Он-то? Обязатильна.
IV
Через три дня в плетеной из тростника траншпанке примчался матрос из города.
Лицо у него горело, одна щека была покрыта ссадиной и на груди болтался красный бант.
— В городе, — кричал матрос с траншпанки, — восстанье, товарищи… Броневик приказано капитану Незеласову туда пригнать на усмиренье. Мы его вам вручим. Кройте… А я милицию организую…
И матрос уехал.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I
На широких плетеных из гаоляна циновках лежали кучи камбалы, похожей на мокрые веревки угрей;